В тяжкую пору - Николай Попель 26 стр.


Котюх, видимо, любил Зарубина, и то, что замполит стал сегодня героем полка, льстило его самолюбию. Для вас, мол, это все неожиданность, вы других на первое место ставили, а я давно знал, что Зарубин - человек замечательный.

Котюху явно нравилось рассказывать о Зарубине.

- У нашего заместителя одна любопытная черточка. Он не во все встревает. Если видит - без него могут обойтись,

отойдет в сторону, промолчит. А вот когда нельзя без него, тут уж все отдаст. Так и сегодня. Ведь Зарубин в первый батальон пошел, а я - во второй. Но у нас беда стряслась - сразу и комбата и замполита убило. Я растерялся даже. Смотрю, старший батальонный комиссар тут как тут. "Слушай мою команду!". Когда прибежал, как впереди оказался - я и заметить не успел. Да и вообще я его таким не видал. Твердый, решительный, крутой. Обстановку с ходу схватывает. Откуда только что берется, ведь никогда на строевой работе не был. Видно, где-то внутри копилось. Ждало часу своего. Ведь это он приказал танки от пехоты отсечь. Он же надоумил бойцов на машины сзади вскакивать и пушку землей затыкать. И знаете - получилось неплохо...

Я радовался за Зарубина и пенял на себя за то, что не разгадал его раньше. Сам собой приходил вывод: видно, нередко теперь обстоятельства будут требовать от политработника подняться над залегшей цепью с кличем: "Слушай мою команду!".

Готовы ли мы к этому? Не ослабило ли у иных из нас волю и активность недавнее превращение политотделов в отделы политической пропаганды? Не сделались ли политработники, как мы некогда говаривали, "культпросветчиками"?

Война выдвигала перед нами много новых, подчас неожиданных вопросов. Котюх, что сидел со мной в воронке, выдернул из медной скобки ремешок, откинул широкую кожаную крышку и достал из толстой полевой сумки пачку бумаг. Семьдесят три заявления о приеме в члены и кандидаты партии. Написаны ночью и утром. Накануне первого боя.

Котюх волновался - как рассмотреть эти заявления? Созывать партийное собрание или можно ограничиться бюро?

Он спрашивал меня. А что я мог сказать? Инструкции о работе партийных организаций в военное время не было. Первое, что приходило на ум: подождать, пока запросим фронт... Первое, но явно непригодное.

Можно ли в таком деле, в такие дни ждать? И еще. Легко сказать: "Запросим фронт". Связи с фронтовым управлением политической пропаганды нет. С начала войны корпус не получил оттуда ни единого указания, мы не видели у себя ни одного его представителя. Значит, вопрос, поставленный Котюхом, надо решать самому, решать сейчас же, на месте, в этой вот воронке.

Я листал заявления. Иногда попадались знакомые фамилии.

Батальон капитана Симоненко первым преодолел Стырь. Сейчас он где-то во ржи, правее нас. На вырванном из "Записной книжки командира РККА" листке комбат размашисто писал: "Если суждено погибнуть в бою за Родину и пролетарскую революцию, хочу умереть коммунистом".

Старался припомнить Симоненко, но тщетно. Зато красноармеец, ручной пулеметчик Абдуллаев стоял перед глазами. Это он привел на НП к Плешакову четырех пленных. Каким образом Абдуллаев взял этих солдат в плен, понять было невозможно.

Абдуллаев говорил по-русски плохо, безбожно коверкал слова, отдавая явное предпочтение женскому роду. В придачу, его душил смех. Боец ударял себя ладонями по коленкам и, зажмурив глаза, вертел большой круглой головой.

Мы оценили наивную предприимчивость красноармейца, который связал немцам руки их же подтяжками, и те едва передвигались, путаясь в брюках...

Кривыми печатными буквами весельчак Абдуллаев тоже написал о готовности умереть коммунистом.

Не надо считать, что нашим бойцам была свойственна жертвенность, что они шли в битву лишь с мыслью о смерти. Нет, каждый оставался самим собой, верил в жизнь и победу.

Но люди видели складывающееся не в нашу пользу соотношение сил и нравственно готовили себя к самому тяжелому, страшному. Перед угрозой вполне вероятной гибели (кто же мог о ней не задуматься?) они бескорыстно связывали свою судьбу с бессмертным делом партии.

Мной владела потребность как можно больше увидеть, впитать в себя. Не только по донесениям и докладным составлять собственное мнение. Но прав ли я, кочуя из полка в полк, с НП на НП?

Я, кажется, помог Котюху разобраться с приемом в партию, с некоторыми другими делами. Но ведь мы едва ли не случайно оказались в одной воронке из-под крупнокалиберной мины. А мало ли вопросов возникает сейчас у других секретарей партбюро, замполитов, инструкторов? Как и чем помогает им корпусный отдел политической пропаганды?

Мои размышления нарушил Зарубин. Он вскочил в нашу воронку, и она стала совсем тесной. У Зарубина глубоко запавшие светлые глаза. На высоком чистом лбу капельки пота. Он шумно вздохнул, спросил разрешения закурить. Затянулся так, что половина втиснутого в папиросную бумагу табака стала столбиком серого пепла.

Старший батальонный комиссар держался гораздо свободнее, чем обычно. Мне о многом хотелось поговорить с ним, но буквально через две минуты к воронке подполз связной:

- Товарищ старший батальонный комиссар, в первой роте лейтенант Парфенов убит. Командиров не осталось...

Потом появился еще связной. Потом - огневой налет. Пришлось организовывать эвакуацию раненых, готовиться к отражению атаки.

Прощаясь, Зарубин сказал:

- Сегодня от одного командира слыхал - парень серьезный, умный: "Комиссаров бы не худо ввести". Не от нас сие зависит, но, пожалуй, стоит в ЦК написать.

На НП Герасимова, куда я вскоре прибыл, допрашивали двух пленных, старшего лейтенанта, командира роты 60-го полка 16-й дивизии и башнера (у них он, как выяснилось, считается наводчиком) из той же дивизии. Данные допроса подтверждали наши предположения: танковая группа генерала Клейста через Дубно - Новоград-Волынск наступает на Киев;

11-я дивизия генерала Мильче миновала Берестечко и вышла к Дубно. О нашем корпусе фашистское командование знает. Считало, что после бомбежек он не столь опасен, и его нетрудно будет добить на болотистых берегах Стыри и Слоновки. Обоим пленным еще до войны приходилось слышать о БТ и Т-28. Но теперь выяснилось, что у русских есть куда более мощные машины.

Старший лейтенант, в прошлом учитель истории, толстыми пальцами поправлял четырехугольные очки, многословно отвечал на мои вопросы о военной идеологии. Я так и представлял себе его в классе, читающим ученикам мораль.

Башнер молчал, маленькими голубыми глазками уставившись в круглое лицо разговорчивого командира.

Офицер обстоятельно и бесстрастно излагал мне преимущества и отличия нордической расы. Нет, он не считает, что надо истреблять все остальные народы. Пусть каждый занимается тем, что ему свойственно. Если славяне умеют хорошо выращивать хлеб и с чувством петь печальные песни (почему-то офицер признавал за славянами именно такие два качества), то пусть они это делают, предоставляя немцам решать их судьбу, есть их хлеб и слушать под настроение их грустные песни.

Была у старшего лейтенанта своя (а может быть, не своя) точка зрения и на социальную борьбу. Классовые различия - ничто по сравнению с национальными. Если каждая нация займется от века присущим ей трудом (славяне сеют хлеб и поют печальные песни), для классовых противоречий не останется места. Попросту говоря, будет нация господ и нации рабов. Где же здесь социальные антагонизмы?

Слушая его, я впервые почувствовал, как глубоко можно растлить народ национальной лестью, отравить ядовитой болтовней об исключительности, особой миссии.

Назад Дальше