Прочерк - Чуковская Лидия Корнеевна 19 стр.


Какие-то блестящие штуки на операционном столе; вата; на полу ведра. У стен сверкающие стекла шкафов. Куда они провалились все — Берг, Шаак? Иван Михайлович? Я пошла дальше. Из операционной две двери вели еще куда-то. Я открыла одну, не постучав. В маленькой комнатке за маленьким письменным столиком, руками охватив голову, сидел Шаак.

— Умерла? — спросила я.

— Нет, нет! — ответил он и опустил руки. — Девочка жива и, есть надежда, останется жить. Но я чуть не убил ее. Я только в последнюю минуту велел перевернуть ее с живота на спину. Гнойник оказался на животе слева, сравнительно близко к поверхности. Если бы я начал оперировать со спины — рана была бы слишком глубокая и она умерла бы.

А дальше? Дальше жизнь начала возвращаться к Люше, но в первое время только в разнообразии страданий. Обе раны оставались незашитыми и гноились. Однако глаза она уже открывала, на зов откликалась, пила воду с лимоном. Она больше не кричала, но в ответ на любые мои попытки отвлечь ее или развлечь начинала сердито плакать. Если я решалась рассказывать сказку или о чем-нибудь спрашивать — губы кривились. Я умолкала. Она не хотела отвлекаться от боли, все мои попытки казались ей фальшью. Врачам отвечала односложно или движением век.

Каждый день санитары возили ее в операционную — на новую боль: менять тампоны. В палату входили двое с каталкой или носилками.

— Подождите одну минуту, — внятно и вежливо говорила Люша. И потом: — Теперь можно.

Что она успевала сделать с собой за эту одну минуту?

…Но вот Люша уже спит по ночам — значит, боль уходит. Позволяет мне поворачивать ее. Вот я уже кормлю ее с ложечки каким-то немыслимым лимонным желе: назначил ей это волшебное кушанье Берг. (Институт материнства и младенчества славился искусной кухней: институт выкармливал осиротелых грудных младенцев.) Вот переводят ее из одиночной палаты в палату на четверых: мальчик с отнятой ногой (возле него день и ночь мать); девочка после обыкновенной операции обыкновенного аппендицита; семилетний мальчик со сломанной рукой. Палата окнами в парк.

— Мама! А почему этому мальчику отрезали ногу? Мама! А как зовут ту девочку? Мама! Скажи Иде или Мите, пусть принесут мне мою Нину. Я по ней соскучилась.

На следующий день Митя подходит к открытому окну, заглядывает, передает мне куклу. «Что же ты, Митя, — громко, на всю палату, укоряет его Люша, — Ниночку мне принес, а одеяло забыл? Как же ее без одеяла спать укладывать?»

Мы с Митей переглядываемся счастливо. Если Люша уже захотела куклу, да и куклино одеяло в придачу, — значит, смерть уже отступилась от нее, смерть дежурит в палате смертников, а Люша жива и наново набирается жизни.

Вместе с Люшей набиралась жизни и я. Не только сном, едой, но пробудившимся интересом к судьбам и горю других. Я больше не глядела на одну только Люшу, а всматривалась в детей, во врачей, в сестер, в посетителей. Воспринимать чужую жизнь — ведь это и значит жить. Какие страдания испытывала женщина, сидевшая возле сына круглые сутки? Андрюша у нее на глазах попал под трамвай, ему отняли ногу выше колена… Не ногу — ножку, Андрюше всего четыре года. Мать считала виноватой себя. Она шла через Троицкий мост. Андрюша держался за ее юбку, а сама она несла на руках трехмесячную Аню. Вдруг Андрюша увидал на Неве пароход, подплывающий к мосту с другой стороны и, оторвавшись от материнской юбки, кинулся поперек моста, пароходу навстречу. «Андрейка, Андрейка!» — кричала мать под грохот и звон трамвая, летящего с кручи. Вожатый затормозить не успел. Вызывали «скорую», вызывали и пожарную команду: долго не могли добыть мальчика из-под вагона. «Это я виновата, — объясняет мать каждому: врачу, сестре, санитарке, — Аню положить бы мне на мостовую, руки освободить, тогда я Андрюшу схватила бы».

 — «Бог с вами! — говорила я. — Как же грудного ребенка — на мостовую? Ведь машины там на полном ходу». — «Нет, они заметили бы и объехали. И Андрейка был бы цел». — «Да не объехали бы на полном ходу!» Такой разговор повторялся между нею и мною раз по двадцать в сутки. Страшно было видеть, как она поправляет на мальчике простыню: она каждый раз заново убеждалась — одной ноги нет. «Это я виновата», — объясняет она сестре, принесшей в палату ужин.

Сестра не слушает. Ей недосуг. Берг удивительно подобрал в этом отделении своих помощников — всех, от врачей до сестер, санитарок и нянечек. За редким исключением это сердечные, внимательные люди, терпеливые и ласковые. Сестра и рада бы дослушать несчастную женщину — но где тут! ей некогда: медицинского персонала, разумеется, как всюду и везде, не хватает. [9] В больницу ежедневно и ежечасно привозят детей, упавших с третьего этажа, детей из-под машин и трамваев, детей с перитонитом и сотрясением мозга, с переломами позвоночника — весь персонал вечно мобилизован на спасение от смерти или тяжкого увечья. Для выздоравливающих или обыкновенных, сравнительно благополучных, не хватает времени и сил. Вот девочка (зауряднейший аппендицит и уже выздоравливает) пролила на одеяло кисель — не скоро она дождется, чтобы кто-нибудь избавил ее от этого озера, а оно, колеблемое посреди одеяла, не дает ей пошевелиться. Дети ноют, просятся домой, скучают: ведь легко они больные или тяжко — они все равно дети — раненные и разлученные с домом.

Люше лучше. Люша спасена и выздоравливает — и я постепенно становлюсь чем-то вроде «сестры-затейницы» для выздоравливающих: читаю им сказки, сочиняю наудачу новые, выслушиваю сны… По несколько раз в день я выбегаю в раздевалку к чужим мамам, папам, бабушкам, дедушкам — рассказываю им, как и что с Вовой и Катей.

Я знаю уже всех ребятишек в нашем конце коридора. И родственников.

Но вот наступает теплый, даже жаркий, май. Люшу вместе с другими ребятишками выносят каждый день на зеленую поляну в парк, под липы. У Люши, как и у меня, множество знакомых, кто на костылях, кто лежачий, и она требует, чтобы ходячие к ней подходили, а с лежачими переговаривается через меня, да и сама. В палате выздоравливающих целый день похвальба. «С меня сегодня сняли гипс!» — «А у меня температура подскочила! Целых 38 — во!» — «А мне через три дня швы снимут!»

…Однажды ночью, когда Люша спокойно спит (правда, ни на левом, ни на правом боку — только на спине), возле ее постели задерживается дежурный врач, Иван Михайлович.

— Поздравьте меня, Лидия Корнеевна, — говорит он. — Моя жена сегодня родила сына. Мы решили назвать его Ильей, а звать будем Люшей. В честь вашей Люши. И в честь необыкновенной операции, совершенной профессором Шааком. Известно ли вам, что операция эта, как уникальная, описана в специальном медицинском журнале?

А утром вот и он сам перед нами — «Не Бог, но Шак». Иван Михайлович, Берг и Шаак выходят из дверей корпуса на зеленую поляну: Шаак — последний раз осмотреть Люшу.

Нянечка накануне утром надела на нее хорошенькое пестрое платье.

— Разве вам неизвестно, — говорит мне с суровостью, нет, со свирепостью, Берг, — разве вам до сих пор неизвестно, что в хирургическое отделение из дому мы запрещаем приносить детям одежду?

— Профессор, это наше, больничное! — заступается за меня сестра. — Мамаша не приносили.

Злюка Берг доволен. (Читатель, наверное, уже давно догадался, что он вовсе не злюка, а добряк.) «Наше? У нас в больнице — такие платья?» И не одно, а целых три нарядные платьица! Дети одеты здесь чисто, но все латаное, все не по росту, старье. И вдруг — новое, нарядное платье! И впору!

Он, Иван Михайлович и Шаак осматривают Люшу.

Назад Дальше