Заметь, что по окончании университета в большинстве своем они избирают стезю, ведущую к благополучию и общественному признанию. Исключения же лишь подтверждают правила.
- Ты не считал его исключением?
- Я считал, что если он не сопьется, не сойдет с ума, не ссучится, то годам к сорока из него может что-нибудь получиться. И убеждали меня в этом вовсе не его сраные стихи, а тот случай с женщиной... с Афродитой Анадиоменой... Очень по-взрослому он тогда к этому отнесся. Во всех смыслах по-взрослому, как я сам позднее понял. Нет возврата ни в собственное детство, ни в детство наше общее - человеческое. На несколько недель эта женщина затронула в нем какую-то струну, которая толкнула его не к безудержному онанизму, но к размышлению, превышающему его мыслительные способности. Он молчал все эти недели, и это молчание в его возрасте дорогого стоило. А потом - шланг из-под плаща! Ему бы жить в какой-то другой жизни, по другим законам... что я разворчался, как бабка! - Я махом выпил рюмку. - Ему все время надо было придумывать какие-то ситуации, в которых он чувствовал бы себя по крайней мере собой. Вот он и придумал себе возлюбленную - эту Лану...
- Лана Хотилова? Которая...
- Да. Лана Хотилова. Умная, в очочках, не сказать чтобы красивая, даже неловкая.... На университетском вечере они разговорились, он проводил ее домой, наверняка думая о какой-нибудь распаленной телке в соседней комнатухе... А ведь у него была одна такая! Азиатская девушка со странным знаком на спине. Она утверждала, что их семь сестер и у каждой на спине вытатуирована - или от рождения так - часть фразы. По решению семьи девушек разбросали по всему свету, чтобы они даже случайно не встретились, потому что тот, кто прочтет на их спинах надпись целиком, уничтожит мир. Она ему, впрочем, наскучила. Да, а Лана - назавтра же про Лану ему сказали, что она неизлечимо больна. И вот тут в соломенной голове Костяна случается озарение: только любовь мужчины к безнадежно больной женщине может быть подлинным предметом поэзии. Ну, что-то в этом духе говорил и Эдгар По, но это не важно! Отныне есть оправдание для духа мрачности, запойных состояний и нечищеных ботинок.... зубы, правда, чистил каждый день... Смешно, но он стал поигрывать в картишки, и иногда ему везло. Впрочем, какой там преферанс в общаге - копеечный. Дело не в том. Они стали встречаться почти каждый день, и он вдруг обнаружил в этой девушке чертову уйму достоинств. Он мог подолгу рассказывать о ее воззрениях на Воннегута или Кафку, описывать ее пальчики на ногах и вообще нести чушь... да чушь ли это? Через месяц ее уложили в больницу. Опухоль головного мозга. Костян склеил коробку из картона вроде обувной и подарил Лане. Там жил щенок. Воображаемый щенок. Не важно, какой породы. Когда Лане позволяли гулять, они выходили в чахлый скверик на Монетной втроем - с собачкой. Они играли со щенком. Он путался у них в ногах - это были забавные балетные номера. Я стоял в оконном проеме на втором этаже и не отрывал от них взгляда. "Это ваш брат? - спросил меня какой-то врач. - Девочке совсем худо. А он хороший человек, ваш брат". Я же, признаться, думал о том, что станется с этим хорошим человеком, когда она умрет. Я даже пытался разговаривать с ним об этом, о том мраке, в который он сознательно себя вгоняет, а выгнать не может уже бессознательно, потому что это было бы бессовестно - взять и перестать к ней ходить. Мрак. Я ничем не мог помочь брату. Да и кто бы помог? Мне иногда казалось, что это именно та жизнь и та смерть, которых он искал чуть ли не от рождения. Если он и чувствовал себя тогда несчастным, то это было естественное, неизбежное и необходимое несчастье. Лента Мёбиуса. Сейчас - ну, то есть тогда - он писал чертову тучу стихов, рвал, жег, рычал и метал. В те дни я ни разу не сказал ему, что его поэзия никуда не годится. Ну...
в конце концов, иногда в его стихах что-то промелькивало - профиль юности бессмертной, - и я молчал. Хотя, вот какая штука, и он в те дни не донимал нас своими виршами. Писал и уничтожал. Это был какой-то заговор молчания, прости меня.
Через полтора месяца она умерла - он даже на похороны не пошел. Сидел у себя в комнате с картонной коробкой - ее подарком - и молча смотрел на вспышки, срывавшиеся с пантографов проносившихся мимо общежития трамваев. На коробке ее рукой было написано: "Там худа нет". Но он ее так и не вскрыл. Мы везем ее с тобой в Москву - может, там и откроем. А может, и нет. Остальное - просто глупо и просто печально. Он ушел из университета, устроился в какую-то комиссию - по блату, через Коня, - которая принимала концертные программы в ресторанах и кафе. Вообрази. Сыт, пьян и нос в табаке. Да без удержу - деньги завелись - ударился в карты. Не учел только, что это не студенческая общага - игроки другие. Меня вызвали на опознание я его опознал. Вспомнил его шуточку в ответ на вопрос, почему его в армию не берут: "У меня левая нога короче правой на шесть сантиметров, а правая короче левой - на восемь". На самом деле очки - десять диоптрий. Двенадцать ножевых ранений, да еще стулом били...
Я допил коньяк из горлышка.
- Вот и весь Костян. Не могу согласиться. Верить - верю: мертв. Согласиться не могу. Спатиньки?
- Ты хочешь открыть эту коробку в Москве?
- Я никогда не хочу ее открывать. Пусть себе, раз худого в ней нету.
25
Были хлопоты, были, разумеется, проблемы - кто с ними не знаком? Все. В конце концов все мало-помалу уложилось, я устроился преподавать английскую литературу в пединституте, подрабатывал переводами. Катя родила отличную крикливую девчонку Марусю, и о работе молодой маме думать было рановато. Хотя исподволь я учил ее понемножку немецкому: чутье подсказывало - язык перспективный в России. С Конем мы встретились позже - вся Москва в ржавых киосках, народу понавылезло изо всех углов - Боже мой! Кидалы, киллеры, проститутки, писатели, евреи и спирт "Рояль". Что это были за времена, Господи, - и какой Zeitgeist шибал в нос! Это была пора слепой ненависти и безумных надежд, воспалявших разум русских людей, будь то евреи или нищие, водопроводчики или философы, - как то было, может быть, в Иудее во времена Иисуса, то есть на самом деле некую окончательную, непременно полную и окончательную русскую истину искали, но не находили и поэтому в голос обиженно кричали о пришествии века Иуды (сравнения были в моде). Призрак коммунизма играл в наперстки с призраком свободы. В ржавых хибарках у Красной площади торговали фальшивой водкой, американскими сигаретами из Польши и презервативами с усами "как у Буденного". Цены менялись быстрее, чем привычки, но не так быстро, как нравы милиционеров. Миллионы людей, русских и "гуских", враз эмигрировавших из империи в "эту страну", питались морожеными сосисками, ругали Чубайса, читали в электричках Евангелие от Иоанна и ждали чуда. Едва ли не каждый день возникали новые кумиры, но гораздо больший интерес и даже удовольствие особого рода доставляло ниспровержение кумиров старых.
В нашу редакцию приходил несколько раз сын легендарного героя Гражданской войны, репрессированного при Сталине, и я хорошо помню жалкую растерянность и горькое недоумение этого почти слепого старика в бедном костюме и черных очках, который после казни знаменитого отца ребенком попал в концлагерь и всего хлебнул: "При Горбачеве отца реабилитировали, и он стал героем, а я сыном героя, и вот он опять враг, большевицкий палач русского народа, а я кто?" Мы угощали его чаем, он вздыхал, наконец за ним приезжал внук на "мерседесе".