Касатка - Иван Подсвиров 10 стр.


Свет выхватил из сумрака припорошенные мучною пылью стены, гусиное крылышко за стропилом, цибарку с отрубями и расстеленные на полу шубы - сивую и белую; на них спал мельник Сагайдак, когда ему мерещились воры и он оставался караулить добро.

В кожаной сумке нашлись неначатые пышки с тонко порезанным куском сала, мы жадно набросились на еду, разделили ее поровну и съели. Жить стало веселее.

С удвоенным любопытством мы шарили по мельнице, заглядывали в каждый угол, и любая обнаруженная нами мелочь, будь то зубило или молоток, приводила нас в ликование. "Братва! Инструменты не трогать, - предупреждал Павел. - Голову оторву". Мы с болью и сожалением возвращали на место найденные сокровища. В жестяных емкостях над жерновами осталось по пуду сморщенного пшеничного зерна, Павел надумал нас поразвлечь, вылез наружу и крикнул оттуда, чтобы мы не подходили к камням: может захватить одежду.

На валу пруда скрипуче, жалобно взвизгнула вертушка затвора, звякнула цепь, и мы с непередаваемым восторгом услышали хлесткий разбег пущенной в лоток воды. Тотчас колесо под дощатым полом провернулось, дернулось, лопасти напряженно фыркнули - и вся мельница вздрогнула от ожившего на наших глазах жернова, пошла колотиться как в лихорадке, зудеть под ногами.

Жернов уже вовсю расходился, насечки на нем слились в серый волнистый круг, мука теплой струйкой потекла по желобку в холщовый рукав приемника, и отруби коричневой шелухой полезли своим путем, как Павел, угождая нам, дал взыграться другому колесу. Соседний жернов тоже понесся вскачь, деревянная колотушка на нем взбрыкивала, выбивала лихого казачка.

Мы тоже бегали, подскакивали у жерновов, плясали кто во что горазд и во всю глотку орали марушанские песни, забыв про осторожность, про недавнюю нашу беду:

Сагайдак наш, Сагайдак,

Что ж ты мелешь, да не так!

Жернова всухую трутся - Черти над тобой смеются!

Но тут Павел опустил затворы, влез к нам, потушил фонарь и мрачно сказал:

- Чего раскукарекались? Забыли обо всем?

Спать! - И первым лег на середину шубы.

Ни свет ни заря мы проснулись, оглохшие от шума воды, до дрожи озябшие, с посинелыми губами, вылезли, заделали дырку на крыше и, разгоняя кровь, побежали на Постовую кручу. После обеда к нам явился Матюша, грустный, с буханкою кукурузного хлеба под мышкой.

Мы тут же умяли хлеб, а Матюша рассказал, что телят наших загнал на колхозный баз объездчик Крым-Гирей и требует штраф за потраву озими; родители сильно ругаются, ищут и грозятся выпороть нас за все проделки одним махом, и в школе недовольны нами, так что показываться в хуторе рискованно. Ему тоже досталось на орехи от Дарьи, и он сбежал из дому.

В поле мы накопали картошки и, подавленные невзгодами, побрели в лес. Погода налаживалась, волглые тучи еще утром отогнало к вершинам, они подержались там до обеда и растаяли, оставив после себя мягкую, промытую синь; солнце теперь беспрепятственно катилось по небу и сияло по-новому молодо, ясно. Видно, после дождя брало верх бабье лето. Не сегодня-завтра вывяжет оно прозрачную, легкую, как дым, паутину, раскинет ее по свежей отаве, по кустам закрасневшего плодами шиповника и золотистым метелкам свечек, светло оплетет колючие кудри дерезы и нет-нет да и сверкнет на диво человеку плывущей в воздухе серебристой ниткой, поманит куда-то вдаль... Какая бы тяжесть ни лежала у меня на сердце, а все-таки солнечный денек веселил; пестрые осенние кроны и удивленно проглядывающие сквозь ветки огненные сгустки калины, даже лесной ручей, мимо которого мы шли, усыпанный желтыми кленовыми листьями и едва приметный, - все говорило о возможности счастья, все дышало новизной и призывало к чему-то.

В этом лесу хотелось жить светло, и было странно и непонятно, что только вчера преследовала меня неумолимая тень страха, только вчера я испытывал лишь одно желание - умереть на пахоте.

Приободрились и мои товарищи по несчастью. Мы наелись ежевики, обильно синевшей в зарослях, насобирали лежалых груш, испекли на поляне картошки, а затем напялили балаган, натаскали в него сена из копны, кем-то сметанной вблизи ручья и замаскированной валежником.

Ночью я спал тревожно; все мнилось: волк бродит, кружит возле балагана, выслеживает, с какой стороны подкрасться. Ветка шелохнется, треснет вверху, а я уж думаю: это рысь залезла на макушку вербы, притаилась и тоже дожидается своего часа. Перед утром, в кромешной тьме, гукал филин, и я лежал с открытыми глазами, прислушивался, когда он угомонится, проклятый, и чувствовал, что и другие не смыкают глаз, тоже знобит их, только никто не хочет признаться в страхе, все молчат и ворочаются в сене, томясь бессонницей.

Зато утром мы разлеглись, распластались на солнышке как убитые. На третий день мы приступили к резке прутьев, стали вить из них на больших раскидистых вербах гнезда, подобно сорочиным. Все-таки ночевать в них, высоко над землею, не так страшно, хотя, пожалуй, холоднее.

За этими приготовлениями к поднебесной жизни и застала нас Касатка. Переваливаясь с боку на бок, она медленно двигалась по лесной дороге, держа на плече коромысло с огромными пуками наломанной калины. Из поддетого в поясе запана выглядывала довольно внушительная краюха кукурузного чурека. Увидев ее, мы было кинулись врассыпную, но скоро сообразили, что это ни к чему, все равно тайна наша разгадана.

- Ух ты! Чижолая. На всю зиму наломала тетка калинки. Пироги с нею буду печь. Объеденье! - ни к кому не обращаясь, произнесла она вслух, осторожно приняла с плеча коромысло и опустила калину в траву. - Хочь передохну, душа колотится.

За нею водилась странность - иногда беседовать наедине с собою, и поэтому, выглядывая из-за веток, мы было уже засомневались, видела Касатка нас или нет, но тут она выпрямилась, обвела кусты и деревья насмешливым взором синих немигающих глаз, подняла их кверху и всплеснула руками:

- Батюшки мои, да тут у вас прямо рай. С божьими птичками спелись. Сорочат не вывели?

Вслед за этим она обобрала с подола своей заплатанной полотняной юбки прилепившиеся коричневые семена череды, села на прошлогоднюю муравьиную кочку и с выражением блаженства и покоя на лице протянула ноги, обутые в калоши. Безобманным мальчишеским чутьем мы угадали ее добродушно-снисходительное расположение к нам, выступили на поляну и стали перед нею в несколько виноватых позах. Она развязала узел запана - и что за чудо: сколько было в нем еды, от одного вида которой у нас потекли слюнки во рту! Малосольные, с пупырышками, огурцы, завернутые в лист лопуха пирожки с капустою, вареники в глиняной махотке! И вареная картошка, обжаренная с постным маслом, и даже мелко истолченная соль в бумажке... При этом изобилии невероятных лакомств, как по волшебству явившихся перед нами, я, помнится, до тошноты, до озноба испытал приступ настоящего голода, голова у меня закружилась, тело проняло дрожью, и я едва удержался на ногах, едва устоял, пока она расстелила на траве снятый запан, разложила на нем еду и разломила на равные куски хлеб.

- Сидайте, хлопчики, ешьте!

Мы накинулись на вареники и вмиг опорожнили махотку. Более ухватистые ребята оттеснили нерасторопного Матюшу, затолкали локтями, она заметила это, потянула его за рукав и усадила рядом с собою, сама выбрала ему пирожок и потрепала мягкие, как пух одуванчика, волосы:

- Матюша, тебя не обижают тут? Ты им не поддавайся. Ты же у нас вон какой герой, в мать. Она двух мужиков борола... Бледненький.

Назад Дальше