Повесть о Зое и Шуре - Любовь Космодемьянская 27 стр.


Понимаешь, вот она входит в класс, начинает рассказывать - и мы все понимаем: она не просто ведет урок, потому что он у нее по расписанию. Нет, ей самой это важно и интересно - то, что она рассказывает. И видно - ей не нужно, чтобы мы просто заучили всё, нет, она хочет, чтоб мы думали и понимали. Ребята говорят, что она отдает нам литературных героев "на растерзание". И правда, она говорит: "Он нравится вам? А почему? А как, по-вашему, он должен был поступить?" И мы даже не замечаем, как она умолкает, а говорит весь класс: то один вскочит, то другой... Мы спорим, сердимся, а потом, когда все выскажутся, она заговорит сама - так просто, негромко, как будто нас тут не тридцать человек, а трое. И все сразу станет ясно: кто прав, кто ошибся. И так хочется все прочитать, о чем она говорит! Когда ее послушаешь, потом совсем по-новому читаешь книгу - видишь то, чего прежде никогда не замечала... А потом - ведь это ей надо сказать спасибо за то, что мы теперь по-настоящему знаем Москву. Она на первом же уроке спросила нас: "В толстовском музее были? В Останкине были?" И так сердито: "Эх вы, москвичи!" А теперь - где мы только с ней не побывали, все музеи пересмотрели! И каждый раз она заставляет над чем-нибудь раздумывать.

- Нет, правда, она очень хорошая, очень! - поддерживал Шура.

Он все-таки стеснялся таких чувствительных слов и почему-то, чтобы скрыть смущение или чтобы тверже прозвучало, всегда хвалил учительницу басом, что ему еще плохо удавалось. Зато глаза его и выражение лица говорили ясно и без колебаний: "Хорошая, очень хорошая!"

Но по-настоящему я поняла, что такое разбуженный интерес к литературе, к писателю, к истории, когда в классе начали читать Чернышевского.

ВЫСОКАЯ МЕРА

- Ваша дочь учится в институте? - спросила как-то библиотекарша, у которой я брала книги по Зоиному списку.

Списки всегда были длинные и разнообразные. Чего только не прочла Зоя, готовясь к докладу о Парижской коммуне! Тут были и серьезные исторические работы и переводы из французских рабочих поэтов - Потье, Клемана.

А сколько было прочитано об Отечественной войне 1812 года! Зоя бредила именами Кутузова и Багратиона, описаниями сражений, с упоением повторяла наизусть целые страницы из "Войны и мира". Готовясь к докладу об Илье Муромце, она составила длинный список редких книг, которые я с трудом разыскивала в различных библиотеках.

Да, для меня не было новостью, что Зоя умеет работать серьезно, добираться до самых глубоких источников, до самой сути дела, умеет уходить в свою тему с головой. Но так безраздельно она не отдавалась еще ни одному делу. Встреча с Чернышевским стала одной из самых важных в жизни Зои.

Придя с урока, на котором Вера Сергеевна познакомила ребят с биографией Чернышевского, Зоя сказала решительно:

- Я хочу знать о нем все. Понимаешь, мамочка? А в школе есть только "Что делать?". Ты уж, пожалуйста, спроси, что есть в вашей библиотеке. Мне хочется иметь большую, полную биографию, переписку и воспоминания современников. Хочу представить себе, каким он был в жизни.

Эти слова были только началом, и оставаться в стороне я уже не могла. Обычно не щедрая на слова, Зоя вдруг стала разговорчива - видно, ей необходимо было поделиться каждой мыслью, каждой своей находкой, каждой новой искрои, вспыхнувшей в часы раздумья над прочитанным.

- Смотри, - говорила она, показывая мне какую-то старую биографию Николая Гавриловича, - тут сказано, что в первые студенческие годы он ничем не интересовался, кроме занятий. А вот взгляни, какие латинские стихи он давал тогда переводить своему двоюродному брату: "Пусть восторжествует справедливость или погибнет мир!" Или вот еще: "Пусть исчезнет ложь или рушатся небеса!" Неужели же это случайно?..

А вот из письма к Пыпину: "Содействовать славе не преходящей, а вечной своего отечества и благу человечества - что может быть выше и вожделеннее этого?" Мама, я больше не буду тебе мешать, но только ты послушай еще одно место. Это запись в дневнике: "Для торжества своих убеждений я нисколько не подорожу жизнью! Для торжества свободы, равенства, братства и довольства, уничтожения нищеты и порока. Если бы только убежден был, что мои убеждения справедливы и восторжествуют они, даже не пожалею, что не увижу дня торжества и царства их, и сладко будет умереть, а не горько, если только буду в этом убежден". Ну, ты подумай: разве после этого можно говорить, что он интересовался только своими занятиями?

Раз начав читать "Что делать?", Зоя уже не могла оторваться - она была так поглощена книгой, что, кажется, впервые в жизни не подогрела обед к моему приходу. Она едва заметила, как я вошла: на секунду подняла на меня далекие, неузнающие глаза и тотчас снова углубилась в чтение. Я не стала тревожить ее, разожгла керосинку, поставила суп и взялась за ведро, чтобы налить воды в умывальник. Тут только Зоя спохватилась, вскочила и отняла у меня ведро:

- Что ты, мама! Я сама!

Кончился ужин, Шура лег спать, позже легла и я, уснула, потом проснулась, полежала немного с открытыми глазами, снова уснула и снова проснулась уже глубокой ночью, - а Зоя все читала. Тогда я поднялась, молча взяла у нее книгу, закрыла и положила на этажерку. Зоя посмотрела на меня виновато и умоляюще.

- Мне трудно спать при свете, а завтра надо рано вставать, - сказала я, понимая, что только это и прозвучит для нее убедительно.

Поутру Шура не удержался, чтоб не подразнить сестру:

- Знаешь, мама, она вчера как пришла из школы, так и утонула в книжке. Читает - и ничего не видит и не слышит. По-моему, она скоро начнет спать на гвоздях, как Рахметов!

Зоя промолчала, но вечером принесла из школы книжку, в которой были приведены слова Георгия Димитрова о Рахметове - о том, как герой русского писателя стал когда-то любимым образом для молодого болгарского рабочего, делавшего первые шаги в революционном движении. Димитров вспоминал, что тогда, в юности, он стремился стать таким же твердым, волевым, закаленным, как Рахметов, так же подчинить свою личную жизнь великому делу - борьбе за освобождение трудящихся.

Зоя взяла для сочинения тему "Жизнь Чернышевского". Она без конца читала, неутомимо разыскивала всё новые материалы и подчас добиралась до фактов, о которых я прежде не знала.

О гражданской казни Чернышевского Зоя рассказала коротко, скупо, но выразительно. Немногими словами она описала пасмурное, дождливое утро, эшафот и на нем - черный столб с цепями и черную доску с надписью белыми буквами: "Государственный преступник", которую надели на шею Чернышевскому.

Потом - три месяца тяжкого, изнурительного пути, сотни, тысячи долгих, немеряных верст. И, наконец, Кадая - глушь, каторга, где царское правительство пыталось угасить "яркий светоч науки опальной".

Зоя нашла в какой-то книге рисунок тушью, вернее, набросок, сделанный одним из политических ссыльных: домик, в котором жил Николай Гаврилович. Шура - его тоже не могло не захватить Зоино увлечение - перерисовал этот набросок в ее тетрадь, причем сумел уловить и передать главное: уныние, сковавшее пустынный, холодный край. Жесткая черта горизонта, болото, песок, хилый, низкорослый лес, кресты над могильными холмами, и все словно придавлено нависшим, угрюмым небом, и придавлен страшной тяжестью маленький домик, за стенами которого не угадываешь ни тепла, ни уюта, ни радости...

Тянутся годы и годы в одиночестве - мучительная, безотрадная жизнь. И невероятными кажутся письма, которые пишет Николай Гаврилович жене и детям, - письма, полные тепла, света, нежности и любви; они месяцами идут сквозь ночь, сквозь снег.

Так проходят долгие семь лет.

Назад Дальше