Я мог бы, наверное, сказать ему еще одну вещь, только в то время и сам ее не очень понял, а потому сон показался мне таким страшным. Человека этого я узнал — то был я сам. Я сам, только старше, смотрел на себя маленького, и лицо мое изуродовала дряхлость, изрезали морщины боли — как древнюю маску.
* * *
Одним из увлечений моего отца была фотография. У него имелся ящичный фотоаппарат в кожаном чехле и самодельная вспышка, а лабораторию он устраивал в ванной — залеплял окошко черной бумагой и наливал в раковину проявитель, но однажды не подрассчитал и сжег всю эмаль. После этого мама запретила ему пользоваться ванной. А до того он успел приехать на ферму мистера Нутталла и запечатлеть на снимках нас с Джоан на вершине нашего домашнего блаженства.
Да, мы с ней теперь жили вместе. Или, по крайней мере, писали вместе, ибо я с опаской согласился на сотрудничество: мой викторианский сыщик должен был перенестись в эпоху Тюдоров, чтобы распутать одно загадочное убийство по просьбе самого Генриха VIII. (Весь этот сюжет, насколько я припоминаю, был, в сущности, вдохновлен «Машиной времени», которую в то время отец мне как раз читал на сон грядущий.) Для этого у миссис Нутталл был выпрошен еще один табурет, и мы с Джоан сидели друг против друга, сочиняли свои главы и передавали их друг другу по верстаку, а в перерывах дышали свежим воздухом и искали вдохновения, гуляя по миниатюрному садику. Что и говорить — предприятие оказалось безуспешным: историю мы так и не дописали, а когда через двадцать с лишним лет вспомнили о ней, то так и не смогли сказать, что стало с рукописью.
Тем не менее именно в тот краткий период нашего творческого партнерства отец сделал свой снимок. На нем мы запечатлены в характерных позах: Джоан сидит, нетерпеливо выпрямившись, лицо озарено доверчивой ухмылкой, а я наполовину отвернулся от объектива, к губам поднесен карандаш, а голова склонена под весьма задумчивым углом. Отец сделал два отпечатка и подарил нам. Много лет, как Джоан мне потом рассказывала, она держала свой снимок в тайном ящичке рядом с самыми дорогими сокровищами. Я же повесил фотографию у себя в спальне, и вскоре она потерялась — это часто бывает с детскими вещами.
* * *
* * *
И еще один сон я помню очень четко — он приснился несколько лет спустя, когда мне стукнуло пятнадцать. В среду, 27 марта 1968 года, ранним утром мне приснилось, что я лечу на маленьком реактивном самолете и вдруг без всякой видимой причины начинаю пикировать к земле. У меня в ушах до сих пор звучит тихий гул двигателя, неожиданно захлебнувшийся кашлем, я до сих пор вижу возникшую из ниоткуда стену густой серой тучи. Плексиглас кокпита вдруг громко лопается, и меня обсыпает осколками, они секут мне руки и плечи, и порыв ветра больно отшвыривает меня к задней стене кабины — и мы падаем, несемся вниз с невероятной скоростью, а сам я пуст внутри, тело мое — полая оболочка, рот открыт, и все, что во мне было, осталось где-то позади, наверху, в небесах, а грохот оглушителен, жутко воет двигатель и ревет ветер, но в этой какофонии я все равно слышу свой голос, ибо повторяю одну фразу — то ли себе, то ли какому-то слушателю где-то не здесь, — ровно и без всякого выражения я повторяю снова и снова: «Я падаю. Я падаю. Я падаю». И вот — окончательный визг металла, пронзительный скрежет раздираемого на части фюзеляжа, и самолет наконец разлетается в разные стороны миллионом обломков, а я свободно падаю вниз, стремительно погружаюсь, ничем не скованный, и между мною и землей ничего нет, лишь синее небо, и я вижу очень ясно, как земля рвется мне навстречу — очертания континентов, острова, большие реки, ширь водных пространств. Мне уже не больно, я уже не боюсь, я уже забыл, каково это — чувствовать боль и страх; я просто замечаю, что тень земли начинает поглощать нежную синеву неба, и этот переход из синевы в черноту постепенен и очень красив.
А потом я просыпаюсь — не в дрожи, не в поту — и не зову отца, а просто ощущаю спад чудовищного напряжения, даже какое-то сожаление: вокруг — тени так хорошо знакомой мне спальни, за шторами — безразличная ночь. Я поворачиваюсь на другой бок и несколько минут тихо лежу, а потом проваливаюсь опять — на сей раз в прозрачный и ясный сон без сновидений.
Два дня спустя, в пятницу утром, отец дал мне за завтраком свой номер «Таймс», и я узнал, что погиб Юрий Гагарин, а с ним — его второй пилот, что их двухместный тренировочный реактивный самолет разбился под Киржачом именно тогда, когда мне приснился тот сон [70] . Последний раз голос Юрия слышали, когда он, пытаясь направить самолет в сторону от населенного пункта, спокойно сообщил: «Я падаю». Сначала я этому не поверил, пока сам на следующий день не увидел в газете фотографию того здания, в котором для прощания выставили его прах, — Центральный Дом Советской Армии; вокруг него по траурным улицам вилась колонна людей — по шестеро в ряд, длиной три мили.
…Si vous dormez, si vous revez, acceptez vos reves. C'est le role du dormeur…[71]
На пол упал конверт. Поскольку ничто другое с постели меня поднять не могло, я немедленно спустил ноги с кровати и кинулся в прихожую. На конверте стояла марка почтового отправления первого класса, и письмо было адресовано «Мистеру Оуэну, эск.» — элегантным паучьим почерком. Решив не бегать на кухню за ножом, я нетерпеливо и грубо вскрыл конверт большим пальцем, прошел с ним в гостиную и приступил к чтению нижеследующего послания. Изумление мое росло с каждой фразой.
Письмо заканчивалось простым «С искреннейшим уважением» и витиеватой подписью:
( детектив)
Родди
1
Фиби стояла в углу галереи, где и провела последние четверть часа. Бокал прилипал к пальцам, а вино нагрелось, и пить его было неприятно. До сих пор никто не остановился с нею поговорить и даже не засвидетельствовал ее присутствие. Она чувствовала себя невидимкой.
Тем не менее трое гостей были ей знакомы. Например, она узнала Майкла, хотя встречались они лишь раз, да и то больше восьми лет назад, когда он только собирался приступить к работе над биографией Уиншоу. Как он поседел. Вероятно, не помнит ее, а кроме того — занят беседой с совершенно седым и весьма разговорчивым пенсионером, который, едва войдя в галерею, начал отпускать грубые замечания о картинах. Так, еще Хилари, но это ладно. Им все равно друг другу сказать нечего.