Книга смеха и забвения - Милан Кундера 39 стр.


Когда Тамина была очень молода, смерть представлялась ей только в первом обличье, в обличье небытия, и страх смерти (впрочем, довольно неопределенный) был вызван ужасной мыслью, что когда-нибудь ее не станет. С течением времени этот страх уменьшался и в конце концов почти исчез (мысль, что однажды она не увидит неба или деревьев, уже совсем не пугала ее), зато она все чаще думала о той второй, материальной стороне смерти: ее ужасало, что она станет трупом.

Быть трупом казалось ей невыносимым унижением. Еще сколько-то минут назад человек был храним стыдом, святостью наготы и интимной жизни, но достаточно мгновения смерти, и его тело попадает в распоряжение кого угодно, его могут раздеть, распороть, могут копаться в его внутренностях, а затем, с отвращением зажав нос от смрада, сунуть в морозильник или в огонь. Она захотела кремировать мужа и развеять его прах еще и того ради, чтобы уже мучительно не представлять себе, что происходит с его дорогим телом.

А когда несколько месяцев спустя она подумала о самоубийстве, то решила утопиться где-нибудь далеко в море, чтобы об унижении ее мертвого тела знали только рыбы, которые немы.

Я уже упоминал о рассказе Томаса Манна: молодой человек, смертельно больной, садится в поезд, поселяется в незнакомом городе. В его комнате стоит гардероб, и каждую ночь из него выходит болезненно красивая обнаженная женщина и долго рассказывает ему что-то сладостно-грустное: и эта женщина, и этот рассказ — это смерть.

Это смерть сладостно голубоватая, как небытие. Ибо небытие — беспредельная пустота, а пустое пространство голубого цвета, и нет ничего более прекрасного и утешительного, чем голубизна. И вовсе не случайно Новалис, поэт смерти, любил голубизну и искал ее, куда бы ни отправлялся. Сладость смерти голубого цвета.

Но если небытие молодого человека у Томаса Манна было так прекрасно, что сталось с его телом? Тащили его за ноги через порог? Вспороли ему живот? Бросили его в яму или в огонь?

В то время Манну было двадцать шесть, а Новалис так и не дожил до тридцати. Мне, увы, больше, и в отличие от них я не могу не думать о теле. Нет, смерть не голубого цвета, и Тамина это знает не хуже меня. Смерть — каторжная работа. Умирая, мой отец несколько дней лежал в жару, и мне казалось, он тяжко работает. Весь в поту, он был сосредоточен только на своем умирании, словно смерть была ему не по силам. Он уже не сознавал, что я сижу у его постели, уже не в состоянии был заметить меня, работа, которую он затрачивал на смерть, полностью его изнуряла, он был сосредоточен, как всадник, из последних сил стремящий своего коня к далекой цели.

Да, он ехал верхом.

Куда он ехал?

Куда-то далеко, чтобы скрыть свое тело.

Нет, не случайно все стихи о смерти уподобляют ее дороге. Молодой человек у Манна садится в поезд. Тамина — в красный спортивный автомобиль. Человеком владеет безмерное желание уехать, чтобы скрыть свое тело. Но эта дорога тщетна. Он едет верхом, а его находят в постели, и голова его ударяется о порог.

13

Почему Тамина на острове детей? Почему я представляю ее именно там?

Не знаю.

Быть может, потому, что в тот день, когда умирал мой отец, я слышал, как звучат веселые песни, исполняемые детскими голосами?

Повсюду к востоку от Эльбы дети организованы в так называемые пионерские отряды. Вокруг шеи они носят красные галстуки, ходят, как взрослые, на собрания и подчас поют «Интернационал». Время от времени, следуя доброй традиции, они повязывают красный галстук какому-нибудь знаменитому взрослому и присваивают ему звание почетного пионера. Взрослые это обожают, и чем они становятся старше, тем большую испытывают радость, получая от детей красный галстук для своего гроба.

Его уже все получили: получил его Ленин, получил его Сталин, Мастурбов и Шолохов, Ульбрихт и Брежнев. А в тот день на большом торжестве, устроенном в Пражском Граде, получил свой галстук и Гусак.

В тот день жар у отца несколько спал. Стоял май, наше окно, выходившее в сад, было открыто. С противоположной стороны дома, сквозь цветущие ветви яблонь, доносилась до нас телетрансляция праздника. Раздавались песни, исполняемые высокими детскими голосами.

Как раз в это время, у нас был врач. Он стоял, склонившись над отцом, который уже не мог произнести ни слова. Потом он повернулся ко мне и громко сказал: «Он впал в кому. Его мозг в состоянии распада». Я видел, как огромные голубые глаза отца еще больше расширились.

После ухода врача я в страшной растерянности попытался тотчас что-то сказать, чтобы отогнать эту фразу. Я кивнул в сторону окна: — Слышишь? Вот комедия! Гусак сегодня произведен в почетные пионеры!

И отец засмеялся. Он смеялся, чтобы дать мне понять, что его мозг в порядке и я могу разговаривать и шутить с ним, как прежде.

Потом сквозь яблони до нас долетел голос Гусака: — Дети! Вы — будущее!

И минуту спустя: — Дети! Никогда не оглядывайтесь назад!

— Я закрою окно, лишь бы не слышать его, — сказал я, подмигнув отцу, и он, улыбнувшись мне своей бесконечно прекрасной улыбкой, согласно кивнул.

Спустя какое-то время у него снова подскочила температура. Он сел на коня и ехал верхом несколько дней подряд. Меня он уже никогда не увидел.

14

Но что ей было делать, если она вдруг оказалась среди детей, если перевозчик исчез вместе с лодкой и вокруг не было ничего, кроме бесконечной воды?

Она решила бороться.

Ах, до чего грустно: живя в маленьком западноевропейском городе, она никогда ни к чему не стремилась, а здесь, среди детей (в мире вещей, что ничего не весят), она станет бороться?

Но как, кстати, она собирается бороться?

Когда в день своего приезда она, уклонившись от игр, бросилась на свою кровать, словно это была неприступная крепость, то уже в воздухе почувствовала растущую враждебность детей и испугалась. Решила предотвратить ее, расположив их к себе. А это, конечно, означает, что ей надо стать такой же, как они, принять их язык. И в самом деле: она добровольно участвует во всех их играх, вкладывает во все их затеи свою фантазию и свою физическую силу, и дети, естественно, вскоре поддаются ее чарам.

А если она хочет стать такой же, как они, она должна отказаться от своей сокровенной жизни. В первый день она не согласилась идти с ними в ванную комнату, стесняясь мыться на глазах у всех, а теперь она ходит в ванную вместе с ними.

Ванная, большая, облицованная кафелем комната, — средоточие всей жизни детей и их тайных помыслов. На одной ее стороне — десять стульчаков, на противоположной стороне — десять рукомойников. Как правило, один отряд в подвернутых ночных рубашках сидит на стульчаках, а другой — в чем мать родила — моется у рукомойников. Те, что сидят, смотрят на тех, голых, а те, что у рукомойников, оглядываются на тех, что на стульчаках, и вся ванная насыщена потаенной чувственностью, вызывающей в Тамине какое-то смутное воспоминание о чем-то давно забытом.

Тамина сидит в ночной рубашке на стульчаке, а голые тигры, что у рукомойников, не сводят с нее глаз. Потом шумит спущенная вода, белки встают со стульчаков, снимают длинные ночные рубахи, а тигры отходят от рукомойников и идут в общую спальню, откуда приходят уже кошки; теперь они усаживаются на опустевшие стульчаки и неотрывно смотрят на высокую Тамину с черным подчревьем и большими грудями, которая вместе с белками стоит у рукомойников.

Она уже не стыдится. Она чувствует, как ее зрелая сексуальность делает ее королевой, властвующей над теми, у которых подчревье еще безволосое.

Назад Дальше