А как-то я пообещал крестьянке заплатить за шерстяные носки и не заплатил: денег не было. Тёплые носки сейчас на мне. И ведь Шерапенков всё это знает. Знает, но пылко, с горящими глазами шепчет: «Божьи вы люди...»
– Зачем он врёт? – Санёк поглядывает на осину, на которой примостился Шерапенков. – Красного командира высматривает... Окрестность он высматривает! Чую я, скоро засобачит нам...
Не верить этому?.. А что если Алексей, давеча представлявшийся мне таким искренним, на самом деле изощрённо «тонок»? «Тонок на каверзу» – как выразился Чуносов. Несколько раз выручив нас, попросту нами играет: ублажает своё самолюбие. И ждёт случая...
Отходим негустым чернолесьем, ноги скользят по влажной липкой почве, устланной опавшей листвой. Красные не отстают, стреляют. Нервируя, давяще посвистывают пули, с щёлканьем отбивают от деревьев куски коры, сшибают сучья.
Открылась река в пологих берегах, за ней – шелестящая сухим бурым камышом и осокой низина, а саженей через полтораста – крутой каменистый кряж. Дивизия уже форсировала реку и ушла, уничтожив средства переправы, оставив нам одну лодку.
Больше часа отгоняем красных ружейным, пулемётным огнём, пока батальон, ходка за ходкой, перебирается на другой берег. Наконец Санёк, я, Шерапенков, Вячка и ещё человек семь последними набиваемся в лодку. Гребцы во всю мочь налегают на вёсла: скорей, скорей переплыть реку! Выпрыгиваем на отмель, ноги вязнут в иле. Вот-вот на покинутом берегу появятся красные: примутся расстреливать нас, тяжело бегущих по топкой низине.
– Лёнька, гляди-и! – Санёк рванул меня за плечо.
Оборачиваюсь. Шерапенков остался у лодки. Упираясь в её нос руками, разъезжаясь сапогами по илу, пытается столкнуть её назад в реку. Санёк поднимает «льюис».
– Не-ет! – жму книзу ствол пулемёта.
– Давай сам! – обдал меня брызгами слюны. – Щас в лодку запрыгнет, на дно ляжет: не достанем...
Шерапенков – предатель. Улучил момент – перебегает к красным. Надо успеть убить его, но я колеблюсь. Сейчас его застрелит Санёк. Почему-то не могу этого допустить, я должен – я! Вскидываю винтовку, стреляю.
Он упал боком, поднялся на колени, столкнул лодку в реку. На четвереньках развернулся к нам, выползая из воды.
В смутном непонятном порыве я побежал к нему. Папаха с него свалилась, он медленно ложится животом в грязь.
– Они ж... могли б пловца... за лодкой... – выдавливает прерывисто, – и переплыли б удобно. А так – хрен!
Лодку уносит течением. Вымазанной илом рукой он пытается расстегнуть ворот шинели.
– Вы... стрелять скорей...
Приподнимаю его за плечи. Подбежали наши: слушают мой крик – объясняю, в чём дело. Санёк, я, Вячка, Чернобровкин несём Алексея. На его покрытом грязью лице блестят глаза; улыбается:
– Убили меня... чудаки...
Санёк остервенело матерится:
– А ты крикнуть не мог, а?! Гордый – кричать?! Гордый?!
Мы втащили Алексея на кряж, несём по косогору к поджидающему батальону. Ощущаю, как Алексей потягивается, словно вяло пробует вырваться из наших рук. Кричу:
– Санитары!!!
– Умер он, слышь, – говорит Вячка.
* * *
Известие, что я убил Шерапенкова, мгновенно всколыхнуло батальон. Нашу историю в подробностях знают все. Встречаю осуждающие, возмущённые, враждебные взгляды. В них чудится мысль: «Ишь, не вынесла душонка, что он таким молодцом показал себя!» Меня колотит нервная дрожь, пытаюсь разъяснить, доказать, что я не нарочно.
– Извольте помолчать! – кричит мне в лицо учитель труда начального училища, снимает шапку над телом Алексея.
Подошёл Сохатский, резко назвал мою фамилию. Встаю перед ним навытяжку. У него негодующее лицо.
– Кто вам дал право стрелять в своих?!
Меня качнуло.
– Ни при чём он, господин прапорщик! – вступился Санёк. – Я виноват.
– И я, – рядом со мной встал Вячка, – я тоже. Мы... мы... эх! – потупился.
Сохатский всматривается в нас поочерёдно.
– Очень странно... – он склоняется над телом Шерапенкова: – Лучший солдат у меня был.
Мы несли Алексея до ближайшей деревни. Там и похоронили. Собрали в батальоне денег, сколько у кого нашлось, отдали священнику, чтобы отслужил не один раз.
Название деревни – Мышки. От Оренбурга в ста пяти верстах.
Рыбарь
1
Хлебных снопов уже нет, а летний их запах остался. В рубленом овине темно. Сизорин выбрался в предовинье, приоткрыл дверь. По большому крестьянскому двору проходят люди: к избе, к конюшне, к сараям. В свете луны взблескивает металл винтовок. Голоса незнакомы.
– А живо драпанули! – сказал один.
Другой:
– В Безенчуке настигнем! Пешкодралом, да не спамши, не оторвутся.
Сизорин понял: батальон Поволжской армии [2] , где он числился рядовым, спешно покинул деревню. Впопыхах его забыли. Изнурённый походом, несколькими сутками без сна, он непробудно заснул в овине. И вот в деревне красные...
«Господи, вызволи...»
Двор опустел, красные набились в избу. Можно бы выскользнуть, но возле конюшни топчется часовой: нет-нет мелькнёт огонёк самокрутки. Сизорин молит о спасении Христа, Богородицу, всех Святых. Повернул внутрь овина: не удастся ли вылезти через крышу? Вдруг с земляного наката над колосником:
– Тссс, земляк! Я – свой!
Всё как отнялось, винтовку не удержал: приклад больно ударил по ступне.
– Не двигайсь! – приказав, кто-то бесшумно соскочил вниз, вырвал винтовку: – Отстал?
– А ты кто? – прошептал Сизорин.
Незнакомец сказал, что пробирается из мест, занятых большевиками, чтобы вступить в Народную Армию. Чуть-чуть её солдат не застал в деревне. Вошёл – а тут в неё красные въезжают. Укрылся в овине.
– Они путников вроде меня, призывных лет – мигом в распыл! – сообщил человек. – Тем более на мне – хромовые сапоги.
Крепко сжимает руку парня выше локтя:
– А ты дрыхнуть охоч! Я на тебя наткнулся, подле посидел, на накат залез – знай свистишь в обе дырки.
– Крыша соломенная. Разобрать, чай, можно? – бормочет Сизорин.
А толку? Попадут на соседний двор, а там тоже часовой. Лучше уж напрямки мимо избы. Но сперва михрютку украсть!
Сизорину впечаталось в ум неизвестное выражение – «михрютку украсть», – отнесённое, как он догадался, к часовому.
– При мне наган, а нужен твой винт! – человек поглаживает винтовку.
– И... чего?..
– Сними шапку, крестись! Будем надеяться.
* * *
Незнакомец отступил в темноту, и там вдруг страшно завыла собака. Сизорин оторопев присел на корточки. Невероятно тоскливый, душераздирающий вой, точно кто-то трогает сердце когтистой ледяной лапой.
– Цыц! Зар-рраза! – крикнул часовой от конюшни.
Вой сменился лаем, взвился вновь. Красноармеец приближается матерясь. Сизорин, скорчившись, смотрит в чуть приотворённую дверь.
– Пшла-аа!! – рявкнул часовой, затопал ногами.
Тишина. Он высморкался на землю, сплюнул, повернулся. Не отошёл пяти шагов, как вой с бесконечно горестной, мертвящей силой стал ввинчиваться в уши. Приоткрылась дверь избы.
– Стрели ты её! Спать нельзя!
– Она в овине! – огрызнулся часовой. – Я туда заходить не могу – пост покидать. Пусть ротный скажет.
Вой не утихал. Минуты через две из избы крикнули:
– Ротный сказал – пальни!
Часовой шагнул к овину, щёлкнул затвор. Сизорин, отпрянув от входа, упал навзничь. Стегнул выстрел, в лицо отлетела щепка, отбитая пулей от косяка. Короткое, смертельно-унылое завывание – вспышка, грохнуло; овин наполнился пороховой гарью.
Сизорин ощутил на лице хваткие пальцы.
– Задело, што ль?
– Не-е... – парень приподнялся, сел.
Незнакомец прошептал в ухо:
– Теперь они или выскочат, или решат: второй выстрел тоже по собаке...
Сизорину в дверную щель смутно видно лежащее на земле тело часового.