Пантелеймон Романов - рассказы советских лет - Солженицын Александр Исаевич 3 стр.


"Право на жизнь" (или "Проблема беспартийности", двойное название, 1927). Не сразу, с большим трудом рассказ прошёл в журнальную публикацию, был яростно разгромлен критикой и с 1929 вовсе запрещён. Всего лишь год спустя ту же самую проблему артист - режим автор описывает во всей её беспощадности, и с такими лобовыми ударами по режиму, что диву даёшься. Со всей душевной и политической страстью П. Романов уже видит всё будущее советской литературы. Но и: сухо-делово пишет, безо всякой отделки и в перепрыгивающей манере. Жизненная обстановка (угроза потерять квартиру) схвачена жестоко, верно, почти и без преувеличений. - Душевное распрямление через смерть, и смерть-то почти нечаянную, - хорошо. Любящая женщина гладит лицо умершего, не понимая, что не живой: он - ещё тёплый.

Но сам писатель Останкин - сильно не дояснён, он только глашатай идеи рассказа, обобщённый тип загнанного. (Например: как это он пережил военный коммунизм на развешивании продуктов? ведь там нельзя было удержаться, не воровать, сразу бы и выгнали.)

"Блестящая победа" (1931, не напечатан). - Уже до отчаяния и шаржа доведена та же тема: как художнику встроиться в режим? - тему индустриализации и советизации раздув до чудовищности, до крайней халтуры.

Особняком стоит более ранний

"Видение" (1925) - несомненная удача. Затронута ещё не отвердившаяся тогда проблема: мы - и заграница? возврат оттуда? Сюжет развивается очень верно психологически, интересно, с неожиданными поворотами, развязки никак не угадываешь вперёд. (Только зря автор ещё от себя разъясняет психологию персонажа.) И - искренно написано относительно эмигрантов, это - не грубая агитка против них, а - обида на них. - Здесь автор тоже прямо касается политики и - ругает власть большевиков, ничем не рискуя: это как бы оправдано ходом эмигрантского сюжета.

Ещё особняком

"Печаль" (1927). Единственный такой у Романова рассказ: весь от первого лица, лирический, с тягой к философскому глубокомыслию. Но - затянут. Да и вся-то мысль рассказа: имея, не ценим, потерявши, плачем. И вновь лишние, от автора, истолкования. "Душу забыли" - по советскому времени полезно об этом напомнить.

В дневнике П. Романова есть и такая запись (1926): "Когда я пишу, у меня всегда есть соображение о том, что может не пройти по цензурным условиям... И это уменьшает мои возможности и правду того, что пишешь, на 50%. Вообще всё время чувствуешь над собой потолок, дальше которого нельзя расти. Правомерный марксизм, начётчики марксизма связывают по рукам и ногам".

И советская критика постоянно давала-таки П. Романову по зубам и костям. От Киршона, напостовско-рапповской банды, от забытых теперь рецензий Катаняна, Бека, Селивановского, Прозорова и ещё, и ещё, и ещё, под заголовками "Право на пошлость" (М. Левидов), ещё хорошо когда "Талант равнодушия" (С. Пакентрейгер) - то есть "объективизм", "без нужного обострённого оформления"; рвались выявить в этом "равнодушном бытописателе" - "лицо классового врага". Пантелеймон Романов был размозжён этой направленной неутихающей атакой. (Теперь видно, что она и размозжила, перекорёжила 2-й том "Руси" - а уход в "Русь", может быть, и был для него попыткой спастись от современности.)

Впрочем, по истинно советским масштабам - травля Михаила Булгакова была во много яростней и длительней, и незабываемый, нестираемый список затравщиков-загонщиков куда-куда длинней, на многие десятки честно-коммунистических перьев.

В случае с Романовым грохотала ещё и другая дискуссия, совсем не опасная политически, но многоскандальная и разлившаяся куда шире этой кучки критиков на само общество и особенно на студенчество. "Любовь без черёмухи" - надолго, и перешагивая смерть писателя, вошла в советский речевой обиход, в поговорку, на десятилетия, более всего и прославила Романова.

"Без черёмухи" (1926).

А в рассказе том, собственно, и не было заметной художественной удачи, а только - пронзительная зоркость авторского взгляда. Рассказ портит слишком рациональная, сухим рассудочным языком исповедь девушки. Отчего у нас так отброшены заботы о красоте быта и поведения? "пренебрежение ко всему красивому"? Парни (университетские студенты) девушек-сокурсниц "приучают к родному языку" - мату, и тон этот "нравится и девушкам", так проще себя вести. Вот, хочется, "чтобы первая любовь была праздником", но "все сверстники смотрят иначе". "Любовь презрительно относят к области психологии", "канитель разводить". И подавленная в гордости и уязвлённая мимолётной ревностью, девушка покорно идёт к сокурснику, где тот живёт вдвоём с товарищем, в ободранную комнату ужасного вида, с набросанной яичной скорлупой, грязной неубранной посудой, не подметенными с пола окурками и двумя смятыми, непокрытыми, нечистыми постелями. Сокурсник торопит: "Что разговаривать, только время идёт", скоро придёт товарищ. И в поспешности укладывает её в кровать, как потом оказалось, и не в свою. И девушка исповедуется подруге: испытала отвращение к себе и к нему.

Общественная буря, вызванная рассказом, и была: такие мы? - или не такие? так и надо - или иначе как? И, характерно, для 20-х годов: голоса спорящих сильно и сильно разделились.

Меньшую, но тоже значительную бурю вызвал и написанный в отзыв на "Черёмуху" рассказ

"Суд над пионером" (1927). Пионерский отряд взбудоражен, что один из пионеров производит "систематическое развращение" пионерки (старше пятнадцати): ходит провожать её от клуба и до её деревни, хотя сам живёт в другом месте. Немедленно постановили: негласный надзор за ними, слежку. Началось с того, что он поднял ей уроненный платочек. А вот - пошёл-таки провожать и при переходе по жёрдочкам через ручей - подал ей руку, и она оперлась! Потом и мешочек её понёс! Выслежчикам не удалось подслушать самого разговора, но слышали, что читал какие-то стихи, неизвестно чьи. - И отряд перетревожен до крайности: "поведение, позорящее весь отряд"! С величайшей серьёзностью назначили суд над обоими. "Ежели ты свои стихи писал и читал их не коллективу, а своей даме, то это, брат, не личное дело". А "если она тебе нужна была для физического сношения, ты мог честно, по-товарищески заявить ей об этом, а не развращать". "Мы не пойдём к проституткам, потому что у нас есть товарищи". "Один - ты с ней мог быть для сношения, это твоё личное дело, потому что ты её не отрываешь от коллектива, а так - ты в ней воспитываешь целое направление". - "Такая любовь есть то же, что религия, то есть дурман, расслабляющий революционную волю".

Пионера - исключили, отобрали заветный красный галстук. А ей - строгое внушение ("видели в ней несознательную жертву", "на неё смотрели с любопытством и состраданием").

Фарс? Нет. Истинная картина, живые Двадцатые годы! - и не будем притворяться, забывать их. (Тем обиднее, что оба эти рассказа не проработаны художественно, покинуты в торопливости.)

Да, конечно, в описаниях советской жизни допускал себя П. Романов до рассказов, сниженных уже и к фельетону: "Крепкие нервы", "Народные деньги", "Стена", "Иродово племя", "Хороший начальник", "Картошка", "Белая свинья", "Художники", "Московские скачки" (прямо и написано для "Крокодила"), "Машинка", та же и "Блестящая победа". Да, может, уже по отчаянию, что его не понимают и уж только бы печатали? (Отчасти по этой причине иногда срывался к фельетону и молодой Булгаков.) Но и из этих частных, полунебрежных зарисовок выступает уничтожительная картина советской жизни.

Современник многих "авангардистских" течений, Пантелеймон Романов всегда устойчиво был привержен традиционной реалистической манере и ни в чём не отклонялся от неё.

Назад Дальше