Памяти Фриды - Чуковская Лидия Корнеевна 3 стр.


Сколько мы знаем людей, убереженных ею от одиночества.

Сколько сделала она не для других - для меня. Сколько я помню ее целительных слов, прозвучавших издали, из телефонной трубки, или вблизи, при свете ее глаз: сколько я помню ее слов, необходимых, болеутоляющих, своевременных, как скорая помощь, написанных на почто-вом листке Фридиным крупным, твердым и веселым почерком; сколько я знаю ее поступков, совершенных для меня, без меня, потихоньку, в мою защиту или в мое утешение; сколько раз стучала она в мою дверь - и всегда этот стук означал, что явилась подмога, пришел совет, в дом вошла улыбка; сколько я помню блага, подаренного мне Фридой, внедрившегося мне в душу так глубоко и прочно, что оно давно уже стало не памятью о Фридином даре, а мною самой.

...Уносят Фриду. Плечи опущены под тяжестью гроба и горя. У меня нет больше Фриды. Нет надежды, что темный лес, в который меня загнала жизнь, расступится, и я выйду на залитую солнцем поляну.

- Прощай, моя скатерть-самобранка, мое наливное яблочко на серебряном блюдечке... Прощай!

3. МЫСЛЬ МЫСЛЕЙ

На протяжении нашей двадцатитрехлетней дружбы нам, конечно, случалось спорить, расхо-диться во мнениях. Расскажу об одном споре, постоянно возобновлявшемся, в котором, мне кажется, отчетливо проступает основная Фридина мысль. Ее мысль мыслей.

Я люблю Фридины повести, особенно "Черниговку", "Семейное счастье", "Любимую улицу". Я воспринимаю все Фридины книги - в том числе и те, которые не названы здесь, - как ее требование к нам, читателям: обороняйте людей, люди стоят защиты, а уж дети! берегите детство, щадите, уважайте детство, любуйтесь им, учитесь у него и спасайте детей: они беззащитны.

Таков для меня общий смысл, и даже не смысл, а больше: пронзительный звук Фридиных повестей. Звук ее голоса, в котором тонут голоса героев. В первых повестях голос ее звучит наивно, порою даже до сентиментальности; с годами он делается чище и тверже, мужает.

Высоко ценю я и Фридины статьи, всегда вглубь, всегда наперекор официальному слюнявому ханжеству, изнанка у которого одна: казарменная жестокость.

Но выше всего, сделанного Фридой, ценю я и люблю ее "Дневник" и оба ее блокнота: журна-листский и депутатский. "Единственное, что в нашей власти, это суметь не заглушить голоса жизни, звучащего в нас", - писал о литературном творчестве Борис Пастернак. Полнее, чем где-нибудь, Фридин голос сливался с голосом жизни именно в ее дневниках и блокнотах. Тот тончай-ший, редчайший слух, тот замечательный художественный дар, которым ее наделила природа, именно здесь, в этих беглых, непритязательных и как бы случайных записях яснее, чем где-нибудь, являл свою силу. При всей своей беглости каждая запись в "Дневнике" - это крошечная новелла, художественно вполне завершенная; при всей своей интимности этот "Дневник" имеет интерес объективный и будет когда-нибудь читаться тысячами людей, как любимая книга: герои "Дневника", маленькие и большие, будут любимы читателями не менее, чем герои "Тома Сойе-ра", или "Алисы в стране чудес", или "Хижины дяди Тома". Из этого "Дневника" глядит лицо автора, проглядывает на отдельных страницах и лицо времени. Фридины же блокноты - это драгоценнейшие художественные документы эпохи: каждая запись - монолог или диалог из какого-то трагического фарса, идущего на сцене нашей действительности; монолог или диалог, подтверждающий гениальные прозрения Зощенко. (Я горжусь и никогда не перестану гордиться тем, что это я заставила Фриду серьезно, как к художественным, а не только интимным, семейным документам отнестись к своим дневникам и блокнотам, горжусь тем, что она садилась иногда рядом со мною за письменный стол, чтобы, читая вслух реплики героев, вместе проверять внятность, отчетливость интонации.

)

И вот из-за этого моего пристрастия к Фридиным блокнотам и рождался обыкновенно наш спор.

Во Фридиной журналистской практике случалось, и нередко, что какой-нибудь диалог из блокнота перекочевывал в статью. Такое кочевье было, разумеется, совершенно естественно: ведь и делались-то эти записи чаще всего как основа для будущей статьи. Но за редчайшими исключе-ниями, попадая на газетную полосу, диалог мгновенно линял, его слепящая яркость меркла, туск-нела: редакторы, замредакторы, правщики, дежурные по номеру кидались на эту искру подлинной жизни и гасили ее с такой энергией, словно это была искра пожара. Недоглядишь - вспыхнет.

Меня уничтожение слова, полного жизни, верного жизни, каждый раз приводило в уныние и ярость.

- Как вы могли согласиться? - накидывалась я на Фриду, и без того измученную обороной своей статьи... Фрида, принципиальнейшая из всех журналистов, каждый раз, как статью ее стави-ли в номер, чуть ли не поселялась в редакции, ходила следом за гранками с этажа на этаж, из кабинета в кабинет, ни за что не позволяя уродовать, опошлять, искажать мысль и факты. - Как вы могли согласиться? Ведь я наизусть помню: в подлиннике этот диалог у вас гораздо сильнее! И томное мурлыканье кассирши, требующей "подробностей", и дремучая глупость этого дубины, физкультурника, который сам себя именует "товарищ" - "я здесь новый товарищ" - все это померкло, прилизано, причесано. Как вы могли согласиться?

- Но что же мне было делать? - устало спрашивала Фрида. - Им это не по нутру. Как раз то, что дорого нам с вами.

- Что делать? - переспрашивала я. - Немедленно брать статью обратно. Уносить домой и класть в ящик Вот что делать! Ведь это вредительство: найти слово - все равно где, в собствен-ном воображении, в памяти или в чужой речи, - найти точное слово и допустить, чтобы на ваших глазах сделали его приблизительным!

- Но человек-то важнее слова, - говорила мне Фрида. - Ведь статью-то я написала в защиту учительницы. Ну, унесла бы я статью домой - ну и выгнали бы учительницу с волчьим паспортом... Чтобы выручить человека из беды, стоит поступиться словечком.

Логика несокрушимая, и я соглашалась. Я соглашалась, но как-то всего лишь умом, а не сердцем. Новая Фридина статья, новое умерщвление жизни хотя бы в одной строке - и опять между нами тот же спор.

Фрида очень любила Цветаеву. Вымаливала, а иногда прямо-таки требовала у счастливых владельцев стихи и прозу Цветаевой, и переписывала, и хранила, и знала наизусть... Однажды я отдала перепечатать на машинке и подарила ей "Искусство при свете совести" - статью, которую, на мой взгляд, необходимо пережить каждому, кто работает в литературе. Фридочка долго не выпускала ее из рук, читала без конца себе и другим, восхищалась, сама переписала ее на машинке и раздарила экземпляры друзьям; но однажды сказала мне:

- Выводы из этой статьи для меня неприемлемы. И это вполне естественно: ведь Цветаева - поэт, и притом великий поэт, а я всего лишь учительница, журналистка. Там, в конце, помните? - она пишет, что перед судом человеческой совести врач, учитель, священник - выше поэта. Выше, потому что нужнее. И что перед этим судом - судом совести - она грешна. И только перед одним судилищем она может оказаться правой: если существует Верховный Суд слова. Помните?

Я помнила очень хорошо, но Фрида достала статью из ящика и прочитала последнюю главку вслух.

"Быть человеком важнее, потому что нужнее. Врач и священник нужнее поэта, потому что они у смертного одра, а не мы... За исключением дармоедов во всех их разновидностях - все важнее нас.

И зная это, в полном разуме и твердой памяти расписавшись в этом, в не менее полном и не менее твердой утверждаю, что ни на какое другое дело своего не променяла бы.

Назад Дальше