Ладога - Ольга Григорьева 6 стр.


Стояли они, словно влитые, плечом к плечу, лишь я – на отшибе, под отцовской защитой. Стыдно стало, шагнул вперед, в светлый круг, и показалось, будто на ровной пустоши голышом очутился – негде скрыться от испытующих глаз, некуда спрятаться… Отец почуял мой страх, придержал за руку:

– Слушайте, родичи! К Ладоге путь далек да неведом. Ставлю я сына моего, Славена, избранниками Княжьими верховодить да прошу на то согласия вашего.

Толпа загудела, зашепталась на разные голоса. Выступил вперед Хитрец, склонился, затряс короткой бороденкой:

– Будь по‑твоему, Старейшина.

И покосился на меня как‑то странно, будто не обрадовало его мое избрание. Даже обидно стало – сам ведь сказывал о мужах доблестных да о битвах великих. Сам твердил, что воев, лучше словен, на всем свете не сыщешь. Учил: «Сопутствует счастье лишь сильным да смелым, а с иными не по пути ему…» Как в наших болотах сильным да смелым станешь? В лучшем разе – охотником удачливым. А охотник вою не чета…

– Тебе, сын, ватагу в Ладогу вести, тебе за жизни их ответ перед Ладожским Князем держать. – Отец смотрел строго, а губы кривились, словно заплакать хотел да не мог – разучился за долгие годы, без слез проведенные. – А челяди сей кланяться тебе, как мне кланялись.

Значит, быть мне для избранных Старейшиной… Зашлось сердце – и лестно и боязно. С одним только Бегуном как совладать? Разве укажешь ему: это – делай, то – не делай. Ветру разве укажешь?

Едва о том подумал – Бегун поклонился в пояс, заверил меня:

– Был ты для меня кровным родичем, станешь – старшим братом.

Отлегло от души. После такой клятвы я от певуна всего могу требовать – не ослушается. А охотники и без клятв слово Старейшины почитают. Медведь уже и рот открыл – повторить Бегуном сказанное, да я его остановил:

– Не надо.

Он не упрямился, отступил:

– Как пожелаешь…

Люди разомкнулись, давая ему место, лишь один не отошел. Темный, зловещий. Потянуло по поляне холодом, повеяло неведомым… Сновидица завыла волчицей, рухнула темной тени в ноги, еле коснулась ее груди крестообразной отметиной:

– Сыночек, сыночек…

Толпа еще дальше попятилась, загудела взволнованно:

– Нельзя Чужака брать… Не доведет он до добра… Меня злость обуяла. Неужто и Чужака выбрал Князь? На что ему чахлый Сновидицын заморыш? Как можно его с нами, лучшими да сильнейшими, равнять?!

Старуха вскинулась, завращала страшно бельмами:

– Воля Князя! Воля богов! Отец махнул рукой:

– Слышу. Пусть идет с ватагой. Но сперва сыну моему поклонится…

Чужак вышел на свет. Согнутый, жалкий… На плечах охабень рваный, в руке палка резная. Поговаривали наши бабы, будто он без палки и ходить не может – валится, а лицо под капюшоном прячет оттого, что на него смотреть невозможно – так уродлив. Он, и верно, лица никогда не открывал. Даже сейчас, у костра стоя, в охабень с головой закутался да забормотал неразборчиво…

Бубнил‑бунил, а после кивнул мне, будто пообещал что‑то, и пошел в темноту. Сновидица забыла о нас, за сыном вдогон бросилась, но как за тенью угонишься?

Я в Чужакову клятву не поверил, да и никто не поверил. Не наш он, не болотницкий. От кого только его ведунья прижила? Мать‑покойница сказывала, будто когда‑то уходила из села Сновидица. Год тогда выдался плохой: зверье дохнуть стало, топляки зашевелились, людей голод и мор одолели. С горя да сдуру обвинили ведунью. Она, мол, беды наслала. Обвинили да из печища‑то и выгнали. Долго ее не было. Где жила, с кем – неведомо, а без нее еще хуже стало. Бабы уродцев рожать начали, мужики в Трясине гибнуть. Спохватились наши, послали разыскивать Сновидицу, Далеко гонцы не ушли, на тропе к печищу ее встретили.

Сама возвращалась да в тряпицах ребенка несла. Вышли люди ее встречать, повиниться хотели, да только поднял глуздырь голову, сползла с него шкура, в коею укутан был, и раздумали наши бабы каяться. Моя мать там тоже была. В глаза дитю глянула и охолодела вся.

Искрились у него глаза провалами черными бездонными, а посередке разноцветными искрами яркие ободки полыхали. И ладно бы глаза, так ведь были у него еще и волосы – длинные, седые, будто у старика. Зашептались бабы: «Чужак… Чужак…» Так к нему это прозвище и прилипло. А в лицо ему с тех пор никто не заглядывал, даже ребятишки, до страшных тайн падкие. Да и он людей сторонился, все больше по болотам бродил, словно дух болотный, бессловесный. Умен ли, глуп ли – не разберешь. От такого спутника добра ждать не приходится… Бедой от него пахнет, предательством. Да только не ладно мне против Княжьей воли идти…

Большая радость малые заботы быстро стирает, и едва погас костер на поляне, забыл я о Чужаке. Лишь легкая досада осталась…

А поутру старики начали на путь гадать. Водили белого коня через копья, в землю воткнутые, смотрели – какой ногой переступит, когда в дорогу собираться? Я на то таинство из щели дверной поглядывал, моля богов указать срок пораньше, – уж очень хотелось быстрее из надоевшего печища вырваться, мир поглядеть, себя показать… Боги снизошли – указали на тот же день. Собирались недолго – взяли мяса сушеного да воды чистой на пару дней, а всего более оружием обвешались. Каждый своим – себе привычным… Я рогатину взял и отцовский нож, длинный, с рунами – о нем еще мальчишкой мечтал. Бегун – топорик легкий и лук со стрелами, а охотники, помимо ножей да топоров, шишковатые палицы прихватили. У Лиса еще кистень оказался. Лишь Чужак безоружным пошел. Такому, как он, оружие ни к чему – ему, верно, и топора‑то не поднять, только и может, что палкой своей по земле постукивать.

Уж три дня, как мы в пути, а он все стучит. Тюк‑тюк, тюк‑тюк… Мерно так, словно с ума свести хочет… И зачем только взял я его – шел бы оборвыш сам по себе, небось, привык без людей обходиться… Только теперь чего печалиться? Коли взял парня в ватагу – так за него отвечаю перед Князем и перед своей совестью. Ладно, хоть Хитрец идти с нами вызвался. У него ума – палата, и коли учудит чего сынок Сновидицын – старик выручит. Его советами даже отец не брезговал. Говаривал:

– Слушай его, сынок. Редкому человеку такая светлая голова дадена.

Отец его с нами отпускать не хотел, да разве Хитрец меня оставил бы? Хоть с отцова разрешения, хоть без него, а ушел бы. Он меня все еще мальчишкой несмышленым считал, опекал, будто наседка заботливая… Мне его забота уж поперек горла стояла, а все‑таки приятно было его частое дыхание у своего плеча слышать да знать наверняка, что хоть один из ватажников моих без всяких клятв и обещаний за меня жизнь готов положить. К тому же никто дороги в Ладогу не ведал, а Хитрец хоть руны о ней читал…

– Хитрец, что ты о Чужаке знаешь?

Он вскинул по‑птичьи голову, огладил меня добрыми глазами:

– То же, что и все. Сновидица его от безвестного отца зачала. Лицо у него безобразное, душа скрытная – никто от него слова доброго не слышал.

– А кто‑нибудь с ним разговаривал?

– Что ты, Славен! – всполошился старик. – Он не зря богами проклят, уродством наказан. Кого боги прокляли, с теми и людям не следует знаться.

– Да ладно тебе, ладно… Другое хочу спросить. Ты обещал: к вечеру до Болотняка доберемся. Вечер уж близок, а его не видать. И от Бегуна известий нет. Может, сбились мы иль руны твои лгут?

– Руны старинные, не мной черчены, может где и ошибаются, а Болотняк – вот он, гляди.

Я проследил за его рукой.

Назад Дальше