Но как буря промчался мимо нее молодой художник, пробежал совсем рядом с еще одной овеществленной грезой его чудовищного подсознания - недостижимой мечтой, которую странные обстоятельства судьбы явили перед ним в материальности с самой откровенной и жестокой иронией. Он лишь мельком взглянул на большое красноватое лицо, ржавые кудри, необъятный вырез сарафана с ярко-розовыми переполненными аэростатами обожженных на солнце грудей, с их облезлой кожей и темным оврагом меж ними, в глубине которого проблеснул стекающий пот, - и все это запомнил он на все свое безсмертие, хотя созерцал картину всего лишь несколько секунд...
Он позорно сбежал в тот день от обеих монументальных, чудных толстух, унося в себе то аспидно-черное и беспредельное отчаяние, которое имеет на сердце всякий разгромленный полководец, бесславно покинувший место сражения. Не оглядываясь и откровенно перейдя с мерного шага гуляющего на позорную трусцу убегающего, студент сошел с покатой, ровно протянутой с бугра вниз дорожки и по жидкой травяной целине рванул к купе невысоких зеленых деревьев. Это был случайно уцелевший в низине неудобья густой колок из разного чернолесья - черемухи, ольхи, осины, - и туда никакой тропинки не было, люди сей лесной островок не посещали, но отчаявшийся студент кинулся туда, как к спасительному храму, в котором можно укрыться от смертельной опасности. Однако, вбегая под первые же деревья, он не пригнул как следует головы и был словно схвачен за волосы крепкой и цепкой рукой. Его грубо и чувствительно рвануло со всего маху назад, и он полетел бы на землю, сбитый с ног, - если бы не закачался в воздухе, словно Авессалом, на своих волосах, запутавшихся в колючей развилке дерева. Ноги беспомощно волочились по земле, тащась вслед за маятниковым ходом тела, которое, откачнувшись, с маху пошло назад, и тогда вялые ноги студента согнулись в коленях и сплелись, как веревки, а осевшая книзу задница чиркнула по земле.
Итак, он висел на волосах, словно Авессалом, и голову его отчего-то сильно перекосило - должно быть, волосы запутались наперекосяк, поэтому его и крутануло, развернув лицом наоборот: так и смотрел он назад, туда, откуда пришел, удивленно искривив голову - одно ухо выше другого, рот также перекосило, словно в недоверчивой улыбке, глаза по той же косой линии, что и уши. И видел он этими глазами, в которых в самом начале был просто животный страх боли и полного недоумения, а затем, по мере осознания всей нелепицы случая, в них появился ужас перед тем, что его могут увидеть во всем великолепии нового позора. Ибо те две девушки, одна толще другой, от которых он сбежал, стояли преспокойно на горочке друг против дружки и о чем-то беседовали. Должно быть, о нем. Потому что обе поворачивали головы в его сторону и смотрели. Но вскоре перестали смотреть в эту сторону, и он успокоился. Значит, ничего не заметили. Даже издали ему было видно, что девушки, должно быть, знакомы, и даже очень хорошо знакомы друг с другом... И даже издали было видно, насколько это мощные, толстые, могучие и прекрасные женщины.
Все это он увидел, пока висел на волосах, беспомощно вытянув ноги по земле, а затем пытался освободить голову, с трудом встав на эти ноги, - но поскольку гибкий сук, в колючей развилке которого запутались кудри студента, пружинисто ушел вверх, а волосы у него были длинные, как у молодого Альбрехта Дюрера на автопортрете, то дотянуться до места зацепки волос можно было с трудом, приподнявшись на мысочки и шатко балансируя на них.
И все внимание у него ушло на эту непростую, деликатную работу, которую он совершал, слегка приоткрыв рот и надолго закатив вверх глаза - так что к моменту своего освобождения, приведя глаза в нормальное положение, он могучих девушек на горке уже не увидел. Они исчезли из его жизни, дорогие несбывшиеся мечтания, чтобы навечно остаться в его памяти - эти мимолетные видения моего дара его юности, когда он хотел быть художником и совсем еще не помышлял о литературе... Остаток светового дня он уединенно и печально провел в самом глухом месте чернолесья, где под густыми тонкими осинками он нашел пяток безупречных молодых подосиновиков, разжег костерок и, нанизав грибы на палочки, испек их без соли и с большим аппетитом съел.
Уже в густых розовых сумерках возвращался он знакомой дорожкой к станции, шел мимо широкого хлебного поля, упавшего в тень дальнего, растянувшегося вширь на полгоризонта темного леса, за который бесшумно свалило солнце. Над розовой глиняной дорожкой и над коралловым, с густо-алыми потеками внизу горизонтом, там, где небо - повыше, - словно по сырой акварели, перетекало в желтизну и зелень, перед лицом, невдалеке от его широко раскрытых глаз, приплясывала в воздухе стайка мелких-мелких мушек. И он услышал музыку, под которую они ритмично танцевали, все вместе, на два такта разом взмывая вверх и так же западая книзу - вверх и вниз, затем снова на исходную вверх, заполняющая все видимое пространство дня оглушительная музыка предночной тишины. Музыка была столь велика и могуча, что ее невозможно было услышать, ее можно было только видеть и осязать.
Но ни одному художнику не создать картины музыки сфер, потому что вид такой музыки предстает не глазам маленьким, человеческим, внешним, но его огромным внутренним очам, которые одни могут взирать в сторону Бога, и это Он сочинитель бессмертной музыки, всепроникающей во все Его миры и зажигающей в них жизни... Хотите все это услышать-увидеть-почувствовать? Просите Творца, молитесь Ему искренно, с абсолютной верой в то, что Он даст молимое, если посчитает это нужным, - как это сделал Иона однажды на свете, находясь, по свидетельству древнего писателя, в утробе проглотившего сего человека серого гигантского кита.
Искренний молитвенник Иона всегда отличался в среде своих соплеменников заметной твердолобостью и грубой прямотой веры. Если сравнить Иону с румынским принцем Догешти, то этих совершенно разных людей можно было бы назвать двумя сколками одного камня - камня веры в единого Бога, только Иона был булыгой ветхозаветной, а принц - камешком более поздних времен, и вера его носила умственно-просветительский характер. Догешти верил в Бога как Великого демиурга-строителя, единого Архитектора всей земной цивилизации - начиная от атлантидовой и включая древнюю шумерскую и египетскую с их циклопическими сооружениями, - а местечковый пророк Иона видел в Боге абсолютную силу всех действий и всепроникновений, но в то же время простодушно полагал, что и Бога можно на время отстранить от себя, обвести Его вокруг пальца и не послушаться, потому что Он зело велик, то есть очень и очень громаден, вельми неуклюж и космически рассеян. С этим Иона, когда ему был непосредственный Голос в самое ухо, чтобы он шел проповедовать в Ниневию и объявлять там скорый и страшный конец, сделал вид, что ничего-то в ухо ему само по себе и не влетало, ничего он не слышал.
Иона побежал в сторону Яффы (Иоппии), как будто и не слышал Повеления, громогласно прозвучавшего прямо в ухе, внутри его черепа: Встань, иди в Ниневию, город великий, и проповедуй в нем... Ничего не слышал, никакой Ниневии я не знаю, никогда и не бывал там, мне надо добежать до порта Иоппии, там у меня есть одно важное дело... Никакого дела у Ионы не было, конечно, он подобрался к берегу гавани кораблестояния и, увидев за волнорезом на якоре греческое судно, сел на песок и стал дожидаться.