Освещенные окна - Вениамин Каверин 8 стр.


6

Жизнь шла мимоходом, но в глубине ее мимолетности, машинальности было что-то неподвижное, устоявшееся и страшное своей незримой связью не только с тем, что происходило, но и с тем, что не должно было происходить.

Городовой шел с базара, придерживая правой рукой полуотрубленную кисть левой, кровь капала на панель, он шел не торопясь, немного хмурясь, со спокойным лицом. Как говорили, кто-то в драке выхватил из ножен его же собственную шашку и ударил ею по его руке.

Каждое утро открывались магазины, чиновники шли в свои "присутственные места", мать -- в "специально музыкальный" магазин на Плоской, нянька -- на базар, отец -- в музыкантскую команду.

Мне казалось, что даже то, что мать стала покупать сливочное масло не за 18, а за 17 копеек фунт и сдержанно сердилась на капельмейстера Красноярского полка за то, что он накладывает это масло на хлеб, не размазывая, толстыми пластами, было незримо связано с какой-то слепой, независимой, управляющей волей. Она была утверждена, воплощена, и все, что происходило в нашей семье, было одной из форм ее воплощения.

СТАРШИЙ БРАТ

1

В Пушкинском театре на святках 1909 года должен был состояться бал-маскарад, и я смутно помню шумную ссору между матерью и братом Львом, который непременно хотел пойти на этот бал-маскарад. Сестры были старше его, но они никогда не посмели бы говорить с матерью в таком тоне, так упрямо настаивать на своем и так бешено разрыдаться в конце концов, когда мать сказала, что, если бы даже гимназистам было разрешено посещать маскарады, он все равно остался бы дома. Вторично я увидел его плачущим через 35 лет.

Мое детство прошло под однообразные звуки скрипки и скучные наставления отца: Лев, который не хотел быть музыкантом, играл гаммы на мокрой от слез маленькой скрипке. Когда ему было десять лет, отец повез его к Ауэру, знаменитому профессору Петербургской консерватории, который обещал с осени взять мальчика в свой класс. "Для меня настали тяжелые времена,-- пишет брат в своих воспоминаниях. -- Отец, волевой человек, принуждал меня заниматься. В конце концов я разбил свою детскую скрипку. Это было страшным преступлением в глазах отца. Он всю жизнь коллекционировал скрипки..."

Впоследствии занятия возобновились, но уже любительские, по собственному желанию.

Мне всегда казалось, что скрипка не идет к его плечистости, военной осанке, решительности, уверенности, к тому особенному положению, которое он занимал в семье. Быть может, рано проснувшееся честолюбие уже тогда подсказало ему, что не со скрипкой в руках он добьется славы?

Когда мне было девять лет, а ему семнадцать, он просто не замечал меня, и не замечал долго -- до тех пор, пока зимой 1918 года не приехал в Псков, чтобы перевезти семью в Москву.

В пору окончания гимназии его жизнь была невообразимо полна. Поглощающая сосредоточенность на собственных интересах полностью заслонила от него младшего брата, ходившего еще в коротеньких штанишках. Тем не менее между нами была соотнесенность, о которой он, разумеется, не подозревал и которая раскрылась лишь через много лет, когда к братской любви присоединился интерес друг к другу.

Уже и тогда я знал или неопределенно чувствовал, что он хвастлив (так же, как и я), воинствующе благороден, спокойно честолюбив и опасно вспыльчив. Любовь к риску соединилась в нем с трезвостью, размах -- с унаследованной от отца скуповатостью. Все на нем было отглажено, франтовато. Кривоватые -- тоже от отца -- ноги приводили его в отчаяние. Похожий на Чехова портной, в пенсне с ленточкой, приходил -- и они долго, сложно разговаривали, как кроить брюки, чтобы скрыть кривизну.

Он был высок, красив и очень силен. В семейном альбоме сохранилась фотография, на которой он одним махом поднимает в воздух меня, прижавшего колени к груди и обхватившего их руками. Мне было двенадцать лет, я был плотным мальчиком и весил, должно быть, не меньше чем два с половиной пуда.

2

Его товарищи-гимназисты каждый вечер собирались у нас.

С жадностью прислушивался я к их спорам. Незнакомые иностранные имена -- Ибсен, Гамсун -- постоянно повторялись. Бранд был герой какой-то драмы, а Брандес -- критик. Почему они интересовались именно норвежскими писателями? В приложениях к "Ниве",-- современный читатель едва ли знает, что был такой журнал, известный своими приложениями -- собраниями русских и иностранных писателей,--я долго рассматривал их портреты. Гамсун был молодой, с разбойничьим лицом. У Ибсена между большими бакенбардами сиял упрямый, гладкий подбородок. Почему у Бьернстьерне Бьернсона имя и фамилия так странно повторяют друг друга? Кто такой лейтенант Глан, о котором они спорили с ожесточением? Офицеры часто бывали у нас, и этот Глан тоже был офицером, но, очевидно, флотским, потому что в армии не было лейтенантов. Ко всему, что делали и о чем они говорили, присоединялось нечто значительное. Наше существование казалось мне низменным, вроде существования Престы. Мы просто жили, то есть спали, ели, ходили в гимназию, радуясь, когда кто-нибудь из учителей заболевал, и так далее. У них все было таинственным, сложным. Лев утверждал, например, что у него никогда не будет детей, потому что иметь детей -- это преступление. Конечно, мы были уже не дети, но ведь недавно были именно детьми, особенно я,-- значит, мои родители совершили преступление?

Философствуя, восьмиклассники пили. Денщик Василий Помазкин по утрам, стараясь не попасться на глаза матери, выносил пустые бутылки. Они пели. Их любимую песню я знал наизусть:

Как в селе Василевке,

В огороде у Левки,

Под старой ракитой

Был найден убитый.

Как по старому делу

Да по мертвому телу

Из-за реченьки быстрой

Становой едет пристав.

А за ним-то на паре

И урядничья харя.

Во деревню въезжают,

Мужиков собирают,

С мужиков бестолковых

Собрали сто целковых.

Становихе на мыло -

По полтиннику с рыла,

Становому на ночку -

Старостихину дочку.

Припев после каждых двух строк был: "О горе, о горе!", а в конце, после строфы:

Становой удалился,

Весь мир веселился,-

гимназисты оглушительно возвещали: "О радость! О радость!"

Восьмиклассники влюблялись, я знал по именам всех гимназисток, за которыми они ухаживали. Любовь -- это было то, из-за чего стрелялись. Застрелился из охотничьего ружья Афонин из седьмого "б", голубоглазый, красивый. Отравился Сутоцкий. Через много лет Юрий Тынянов в набросках своей автобиографии рассказал о нем: "Потом хоронили Колю Сутоцкого. Он был веселый, носатый и пропадал с барышнями. Он совсем не учился и никогда не огорчался. Вдруг проглотил большой кристалл карболки. На похороны пришли все барышни. Надушились ландышем. Попик сказал удивительную речь: "Подметывают,--сказал он,-- разные листки. А начитавшись разных листков, принимают карболку. Так и поступил новопреставленный". Но Коля не читал листков, и об этом знали барышни".

Занимаясь с Михаилом Алексеевичем, читая до одурения и подслушивая разговоры старших, я решил, что пора влюбиться и мне, хотя в девятилетнем возрасте это было, по-видимому, невозможно.

Маруся Израилит привела ко мне свою младшую сестру Шурочку, толстую, с большим белым бантом на голове, застенчивую, годом моложе меня.

-- Поиграйте,-- сказала Маруся.-- Мне давно хотелось вас познакомить.

Мы остались одни, и я сразу же поцеловал Шурочку в крепкую румяную щеку.

3

Даром предвидения Лев не обладал, и если бы в ту пору судьба раскрылась перед ним, он не поверил бы своим глазам. Впоследствии он научился им верить. Однако уже и тогда он понимал, что надо готовиться к жизни, в которой ничто не падает с неба.

Назад Дальше