Митя не понимал, почему Геннадий, держа наготове карабин, все не бьет, и тот будто прочитал мысли:
- Не будем мы, наверно, бить их - таскать далеко. Я тебе просто хотел показать, как собаки работают. Ничего, вверху добудем.
Какое "вверху"? - думал Митя. Вверху, как назло, не будет ни лешего пока есть, надо бить. Подумаешь, триста метров - я бы без разговора стаскал.
На следующий день они уехали вверх, и там собаки выгнали двух сохатых из лесу на жухлую, припорошенную снегом паберегу и загнали прямо в реку, где они стояли, потряхивая боками, озираясь и облизываясь. Серый сделал несколько заходов в воду, и сохатуха, прижав уши, кидалась на него, пытаясь втоптать в воду, била копытом со страшным плеском и грохотом, вздымая фонтаны тяжелой стеклянной воды, но каждый раз не попадала, и кобель проворно выбирался на берег. До сохатых было метров сто двадцать. Гена стрелял с колена. Медленно подняв карабин, будто боясь что-то из него пролить, он выцелил быка и нажал на спуск, но боек дал осечку. Мите казалось, что Гена очень долго передергивает затвор, звук был сухим и податливым. Грянул выстрел - громко, коротко и тоже сухо. Зверь куда-то побрел, а потом стал плавно и медленно валиться на бок, отвернув голову. Взбив монументальный пласт воды, он рухнул. Собаки, все это время истошно лаявшие, лазали по плывущей туше, как по кочкарному островку, топя ее. Гена с Митей подъехали на лодке и подтащили добычу к берегу перед самым перекатом.
Кровь стекала в тугую и неторопливую черную воду, вдоль берега белел ледок, и была какая-то густая предзимняя правота и в этой крови, и в большой темной печени, все норовившей съехать, стечь, куда ее ни положи, и в нежном и желтом чешуйчатом жире, которым были обложены внутренности, вообще во всем этом горько пахнущем переваренными тальниками, парящем и чистом нутре, где так хорошо было подстывшим рукам. Потом сплавлялись к избушке, кидая спиннинги.
На ровном и глубоком, метра полтора, плесе брали ленки. Пока Хромых тащил одного, второй погнался за Митиной блесной и, идя впритык, дошел почти до лодки. Митя попытался подсечь его, топя и поддергивая блесну, но ленок выписал вокруг нее упругую восьмерку и ушел. Митя хорошо видел его рыщущую морду, как у огромной лягушки, и рука еще ощущала запоздалый и неверный ответ лески, когда тройник скользнул по рыбьему боку. Он закинул еще раз и едва стал подматывать - леску дернуло и потянуло. Митя подтащил упирающегося ленка поближе, а когда рыбина, ходившая кругами, пошла к лодке, дал ей разогнаться и перевалил бьющуюся и блестящую тушку через борт. Ленок был даже не толстый, а весь туго накачанный породистой плотью, все в нем поражало тройной прочностью и плотностью - губы, жировой плавник в конце спины, лиловая, будто опаленная, боковина брюха. Темный в воде, на воздухе он казался покрытым несколькими слоями красок, каждый из которых светился под своим углом. Бока были золотыми, и одновременно по золоту полыхали большие и огненные, цвета семужьего мяса, мазки. Все тело осыпал бурый крап, и все оно объемно отливало фиолетовым металлом, как блестящая, отожженная труба.
Поймали по нескольку ленков, а ниже, в длинной и узкой яме под берегом, с полмешка щук на корм собакам. У избушки лодку затащили в ручей на камни. Выйдя в сумерках, Митя долго прищурясь смотрел на несущуюся вдоль бортов воду, и окруженная белой пеной лодка с окаменевшим мясом казалась вечно подымающейся вверх по ручью.
- Ну вот. Еще один трудовой день, - сказал Геннадий, выкладывая на дощечку серый вареный язык, наливая по стопке и по-хозяйски убирая бутылку.
Уже лежа на нарах, он рассказал, как след соболя привел его к высокому кедровому пню, он ударил по нему топориком, половина пня отвалилась, и Гена отшатнулся: из ниши выпал детский скелет.
Оказывается, остяки хоронят своих детей в колодах, сшитых деревянными шпильками, причем обязательно лицом к реке. Старый охотник-кет сказал Гене, что хоронить детей в земле, пока у них зубов нет, грех, "их все равно земля не удерзит - они улетают". Поэтому и хоронят их в лесине, чтоб они не вернулись в чум.
Взрослых закапывали в землю, обмыв в чуме и одев в лучшую одежду. В одежде делали прорези, отрезали кончики обуви - чтобы душа вышла. Она должна была помогать детям покойного. Около могилы оставляли дымящийся костер: "Далеко не ходи, вот тебе огнишко".
Уходили от могилы гуськом. Сзади всех шел отец покойного или другой старый человек. Позади себя он клал поперек тропинки палку, чтобы покойник не пришел в чум. Говорили, чтоб не оглядывался назад, мол, дорога твоя на белый простор закрыта.
Выходило, что, с одной стороны, хотели задобрить покойного, заручиться поддержкой в будущем, с другой - наоборот, оградиться, обезопасить себя. "Как дети", - подумал Митя.
Гена подтопил печку и захрапел, а Митя представлял детские души, улетающие из земли странными птицами, и вспоминал, как умирала бабушка. Когда она отошла, они с мамой, стыдясь наготы, плотно прикрыли ее тело одеялом, и медсестра, пришедшая сделать бальзамирующий укол, устроила истерику: надо было прикрыть простыней, а не теплым одеялом. "Вы мою жизнь под угрозу ставите!" - орала сестра, и на фоне горя ее забота о собственной жизни казалась чудовищной.
Хромых иногда весной по насту заезжал на участок через Дальний. В один из таких заездов он обронил, что собирается ехать за дерёвами - заготовками для лыж. Митя попросился в напарники.
- Когда за дерёвами поедем? - спросил Митя через несколько дней Геннадия по рации. - А то так без лыж и останемся.
Гена сказал, что некогда, а наутро загремел "Буран" у крыльца, и, грохнув в сенях карабином, он ввалился, одетый в дорогу.
Стоял морозец, апрельское солнце било в глаза, ветер обжигал. На Енисее снег был волнистым и твердым, как железо. В неистовом облаке снежной пыли Митя сидел, вцепившись в сани.
Больше всего интересовало, как Гена выбирает елку. В ельнике лежал крепчайший наст. Они с полчаса бродили, Гена делал на стволах затеску топором и, зачистив мерзлую болонь, смотрел на слои, которые должны быть прямыми и вертикальными. Наконец выбрали и свалили ель, отпилили кряж. Из нетолстой наклонной березы, в белую древесину которой острый топор входил легко и косо, Гена вытесал колотушку, а из привезенной с собой листвяжной получурки - три острых и гладких клина. Накололи кряж с торца. Гена приставлял лезвие топора, Митя, взяв колотушку за сыро-холодную рукоятку, ударял, а потом в образовавшуюся щель вставили клинья и били по ним колотушкой.
- Не торопись, жди, пока сама треснет. Ей только помогать надо.
С каждым ударом клинья все глубже уходили в торец, разваливая елку на две плахи. Ширилась щель, после удара дерево продолжало само, скрипя, расщепляться, трудно слезая с редких сучков. Здесь-то и требовалось не торопиться. Когда клинья были уже ближе к концу, кряж с гулким колокольным звуком разлетелся на две ровные, в продольных жилах, плахи. Гена указал на продолговатые пазухи, заполненные прозрачной, как мед, смолой:
- В мороз дерево качает ветром, древесина лопается, и смолой это хозяйство заполняется. Ладно, сейчас на доски колоть будем.
Точно так же, действуя клиньями и колотушкой, раскололи обе плахи, и получилось пять досок - четыре на лыжи и лишняя середка. Когда кололи последнюю доску, скол пошел было вбок, но Гена уверенно сказал:
- Если сойдет - мы ее с другой стороны заколем.