Нижние Байдуны - Янка Брыль 6 стр.


Еще через несколько лет его освободили от охраны леса и лугов, и стал он домашним, тем более что сын и дочка, теперь городские, с весны подбрасывали им с Волечкой внуков и деду было кого караулить.

Однако о ружье он совсем не забывал. Волков было уже куда меньше, чем сразу после войны, но стрелять их надо было все равно.

От деревни нашей к лесу подальше отодвинулся еще издавна хуторок Бурака, который тоже чуть ли не спал с той удочкой да с ружьем.

- Привезли нам туда, браток, дохлого коня. Один такой веселый был, зашелся от хохота. Сбросили поодаль за хлевом, со стороны леса. Сидели мы с тем Бурачком, сидели ночь, и вторую, и третью - не идут, чуют нас колядные соловьи. Только издали запоет который...

- А с каким Бурачком - с Аркадем?

- Какой тебе, браток, Аркадь. С отцом, с Кондратом.

Аркадя, молодого Бурака, Тимох недолюбливал. Может, потому, что тот стал после него лесником и луговым, а то, гляди, и за то, что с войны, из Германии, Аркадь принес не наковальню, а охотничье ружье.

- Вот это ружье, браток! - хвалил мне его однажды Тимох. - Завар четыре кольца!

Четвертое кольцо к "зауэру" прибавилось тут от ревнивого восхищения.

Года через три мы снова вспомнили о трофее Бурачка. Тимох только рукой махнул:

- Не в те руки попадет - так и пойдет насмарку.

- Как это?

- Да так. Гуси, браток, по весне сели на лугу. Дикие. Эх, зарядил Аркадик завар и пополз... - Тимох скривился и вслух сказал, что тогда молча да сам про себя думал Бурачок: - "Чем больше дам, птамать, заряд, тем дальше ту дробь понесет, лучше, птамать, достанет"... Хорошо дурбила заложил того пороху, да бездымного еще. Полз, полз, зажмурился (Тимох показывает)... прицелился и - дал!.. Весь тот завар, браток, к черту порвало, и зубы ему последние вдребезги покрошило. Стрелок! Кристина Ровбиха потом спрашивала (опять соответствующий, тут писклявый, голос): "Что ты там, Тимофей, такое сделал? Говоришь, это не ты, а Бурак? Свистело, свистело, а потом ревело, ревело!.."

Это летело, значит, левое дуло Аркадева ружья, которое "порвало вдоль", аж на соседний хутор, добрый километр.

Правда ли здесь, или немного какой-то правды, или только зависть, что уже не сам ты молодой лесник, что не у тебя такой "завар", - проверить мне не удалось. Да и не очень хотелось. Тем более что Аркадя я потом как-то встретил в Минске, можно сказать, совсем на ходу: он спешил на свой автобус, был, понятно, без ружья, и я только по усмешке его успел заметить, что зубы у человека хорошо, бело отросли. Те "последние", "докрошенные вдребезги". Что ж, может, и ружье Бурачок так же собрал и склеил...

Угасал Тимох понемногу и долго, уже не в лесу, не на лугу, а в хате и около хаты. Седой и тяжело сгорбленный, хоть и веселый. И лег он в последний раз тоже по-своему, оригинально - на бывшем панском поле, только что щедро прирезанном к нашему очень уж перенаселенному кладбищу, на склоне крутого зеленого пригорка. В большом квадрате ровной ржаной пожни, в самом далеком углу - одна, потому что первая, Тимохова могила.

"Какого лиха, браток, тесниться там, где уже и вдоль, и поперек, и наискось", - подумалось мне его словами, может, даже с его усмешкой, хоть и был я там в тот день совсем невесело настроен...

"Я ГОЛОДЕН!"

Лгать не умели и лгунов не любили братья Тивунчики. Хоть оба тоже люди бывалые.

Шили они по соседству, отдельными дворами. Степан, старший, воевал в начале столетия с японцами, в Маньчжурии и жену свою называл по-китайски "фима". Младший, Алисей, был на первой мировой в Румынии, и баба его стала оттого "фумеей".

Дядька Степан был не только старший, но и более бывалый. Даже закончил городское училище, в то время очень редкая для деревни высота.

Недавно один из моих хороших знакомых, деревенский учитель, пенсионер, прочувствованно вспоминая свою далекую молодость, сказал даже так, что "городское ого-го! - это больше, чем теперь аспирант". А мне при этом вспоминалось, как я делал когда-то уроки, а дядька Степан, который сидел у нас, долго смотрел на меня исподлобья, а потом буркнул - спросил совсем неожиданно:

- Семью девять?

Я был в четвертом классе польской семилетки, считался даже отличником, однако так растерялся от этого внезапного вопроса, что ляпнул что-то не так.

- Д-да, учеба! - сказал дядька Степан с нажимом, которым и перечеркивал все, что не по Малинину с Бурениным.

Лет через тридцать после этого, когда уже у меня было более десяти книг на трех языках, старик однажды поинтересовался на лавочке перед хатой, что ж я в том городе делаю. Мы были только вдвоем, однако он спросил совсем заговорщицки, чуть ли не шепотом:

- Что, Антонович, по-видимому, счетоводом, д-да? Рублей пятьсот околпачиваешь?

Это еще дореформенных, на сегодняшние - пятьдесят.

Что ж, "несть пророка" и в Нижних Байдунах... И в Байдунах, и по соседству. Как-то летом, когда уже тех книг было около пятнадцати, да на четырех языках, шел и к тетке в Плёхово. А навстречу, стоя на пустых возах, весело ехали двое плёховских сорванцов. Обычно в нашей стороне школьники здороваются со старшими, даже и с незнакомыми, но теперь они, двое этих мальцов, были на каникулах, помогали возить снопы. Молча миновали меня, а потом первый звонко, радостно крикнул другому:

- Валерка, видел? Вот где рыло наел!

Я засмеялся, но, признаться, было и досадно.

Там - малые. А с дядькой Степаном - иное. С городским училищем, с такою бывалостью он не читал никогда ни книг, ни газет. Не верится даже, что сам когда-нибудь и радио мог включить. Это после войны уже, когда он наконец расстался с нуждой, когда отжила его вечная жалоба "Я голоден", что была заодно и прозвищем.

С японской войны он вернулся фельдфебелем с двумя Георгиями, но не хватало одного ребра, затем стали трястись синие отекшие руки. Уже в детстве моем, когда я с восхищением и ужасом слушал его рассказы о штыковых боях. После Маньчжурии была Одесса-мама, то взлет до писаря, то падение до биндюжника. Жениться приехал в родную деревню (или не приехал, говорилось, по шпалам пришагал), и уже вдвоем подались в Питер. Был там счастливый период в их жизни, когда он сначала служил театральным пожарником, а после почтальоном. А потом - снова Нижние Байдуны. Да уже шестеро детей и полная у дядьки Степана неспособность к хозяйствованию. С братом у них наделы были равные, но старший, который долго "не сидел на отцовском", жил намного бедней, как ни билась его Сама, женщина властная и работящая.

Он не любил ни Качки с его китайским Танку, ни Летчика с его Петергофом, ни Тимоха с его местной брехней. В жизни дядьки Степана было излишне настоящей бывальщины, однако и в самых смешных рассказах она была у него почему-то проникнута то горьким скепсисом, то апатией и цинизмом. Рассказывая, он не щадил и самого себя.

- Д-да, биндюжники... Наша пропившаяся братия... Один прорезал в мешке три дырки: для рук и головы. А другой - совсем голый. "Мор-роз - только звезды мерцают!.." Это - один. А тот, что в мешке: "Д-да, б-брат, с-со-чу-увствую, сам в прошлом году без одежи страдал". С такою публикой живал Степан Михайлович. На самом "дне" Максима Горького. Потом проверка. Гонят нас, голубчиков, от самого синего моря да в полицейский участок. "По одному! По одному!" Входишь - один верзила стоит, кулаки по пуду. Ка-ак смажет по роже - летишь до дверей! А там второй верзила. Ка-ак саданет по шее - дверь башкой открываешь. И все, ты уже на улице, и никаких формальностей, опять ты у самого синего моря.

О фиме своей и вообще обо всех женах:

- Д-да... Только женишься - так и пошло! Рот разинет: "А-а-а!..

Назад Дальше