Что еще надо? Зимой поедем в герольдию на смотр, определять на службу будем. Хватит Степке гнезда зорить, да и Федька готов на государев счет идти. Хорошо бы к преображенцам, — мечтательно протянул отец, — вот бы где свет повидал да погулял, повоевал бы, — покрутил он ус.
— Не надо ему войн, пусть служит по гражданской части, — поглаживала по головке сына мать.
— Эко ты, будто царица, приказы отменяешь. Да кто из истинных дворян променяет военную службу на бумагомарание да откажется от ратных дел.
— А Ваня-то, сказывают, отказался...
— Негодник он и клятвопреступник, со службы сбежал, — затвердился и покраснел отец, — опозорил он Ушаковых.
Стало ясно, что речь шла об Иване Ушакове, что, сказывают, сбежал из гвардии в скит дальний. Мать не согласилась. Федя нечасто видел ее такой. Твердой, непреклонной, с горящими глазами.
— Нет, Федор, он же душу спасал.
— Душа в согласии с долгом должна быть, а он ее от обязанности увести хочет.
— Ты же знаешь, Федя, — мать положила руку на плечо отцу, — он в бога по-истинному верил, ни одно богохульство не прощал, несправедливости не терпел.
Отец сбросил руку и разгоряченно зачастил:
— Брось пустяки молоть! Когда? Когда сие было? Он со мной, бывало, и пил, и трубку курил, и плясал, и речи не для дамских ушей говаривал. Как он мог службу предать и бежать, нет, я ему не прощу...
— Ну и нашел чем хвалиться: пил, курил, — совсем рассердилась мать, — он ведь не к ворогу перебежал, а к богу!
— Бог тоже измен не прощает, — махнул отец рукой и встал.
Федя прислушивался, о чем спорят отец и мать. Ему казалось, что изменять никому нельзя. Нехорошо это. Дядю своего, которого видел всего два раза, он любил, богу верил, но долг, о котором говорил отец, и ему казался главным. Когда молилась мать, она все просила у бога заступничества и сохранения ее сыновей и близких, а отец и перед иконой испрашивал побед Отечеству, армии и флоту.
— А ты, Федор, в преображенцы или тоже в монахи хочешь? — хмуро спросил отец.
— Не-е, батя, я бы во флот пошел... — Отец удивленно поднял брови, мать охнула:
— Сынок, да кто же тебя надоумил сему?
— Волга, — отвечал Федя с гордостью. — Я быстрее всех плоты вязать научился, плавать и под водой сидеть дольше всех с камышиной, гребу без устали. Вот все ребята наши и соседские меня морянином и именуют.
Отец покачал головой, но не возразил: морская служба тоже государева и уже ласково шлепнул по спине:
— Иди погуляй! Поди, дед Василий голову заморочил. Федя быстро вскочил:
— Я на Волгу со Степаном. У нас там верша закинута.
Отец кивнул головой, но Степану разрешил лишь после того, когда тот закончит свое дело. Строгий преображенец, он по утрам давал задания («развод караула») всей семье и дворне. Сегодня день был трудовой, братья работали, завтра — учебный, монах из Островного монастыря будет читать с ними псалтырь и учить счету.
— Ты, Феденька, Никиту с собой забери, — крикнула вдогонку мать, — он постарше да посильнее, защитит от злых людей, — объяснила отцу.
— Все ты их подолом прикрываешь, скоро в службу им, в ученье, а ты их в люльку обратно, — незлобливо ворчал Ушаков-старший, отбивая косы.
Феденька мчался по тропинке вдоль светлой и чистой Жидогости, сбивая прутом головки лебеды и ромашек, протыкая лопухи, вспугивая прозрачнокрылых стрекоз.
Корабельные сосны выстреливали своими ровными светло-коричневыми стволами в небо, шумя где-то там, очень высоко, зеленой хвоей. В лощинах и на равнинах толпились белые стайки берез. Пахло цветами, высыхающей травой, земляникой — словом, всем, что создавало аромат русского леса. Останавливаться Феде было некогда, да и лукошка не прихватил, а то бы до краев наполнил свежей пахучей земляникой, вон и летние грибы пошли уже.
Птицы сопровождали его от куста до куста своим немыслимо веселым щебетом, а беззвучные бабочки не боялись сесть на плечо и отдохнуть, когда он переходил кладку у ручья. Там он остановился, зачерпнул в горсть прозрачной холодной воды.
«Чудно здесь у нас, ладно. А каково оно, море-то?» — задумывался мальчик, задирая голову к верхушкам сосен и погружаясь в голубизну неба.
А вот и Бурнаково, его сельцо, где родился и жил он вот уже семь лет. В Бурнакове всего пятнадцать изб, да и кругом-то Кузино, Алексеевское, Ярофеево, Дымовское, Петряново тоже не большие деревни, а сельца, им да их близким принадлежащие. Лишь Хопылево на берегу Волги выделялось целым рядом добротных изб, дворянских и купеческих домов и церковными строениями.
На дворе отцовского дома Степана не оказалось, хотя поленница, которую было поручено отцом сложить, была еще не завершена. Федор завернул за угол и застал Степана за непотребным занятием. Тот выпотрошил из-под стрехи воробьиное гнездо и вершил казнь над птенцами. Голову желторотых воробьят он закладывал между пальцев и взмахом руки отрывал ее от тщедушного тельца, бросая все кошке.
Федя крови не боялся, на разбитые до костей колени не жаловался, раны на пальце замазывал грязью, даже курице, если просила мать, мог голову отрубить, но туг ему стало худо. Налетел на Степана с кулаками, сшиб на землю и в бессилии затих, когда вывернувшийся старший брат заломил ему руки за спину и, задыхаясь, выговорил:
— Ты, Федька, оглашенный, бешеный прямо! Тебе тварей безмозглых жалко, а брата чуть не убил из-за них. Набросился.
— Сам ты тварь безмозглая, — прохрипел Федя и замолчал.
Степан отпустил его, отправился налаживать поленницу, а через час пришел к забившемуся в угол двора брату.
— Федька! Айда на Волгу. Верша там, поди, полна рыбой.
И хотя радостное утреннее настроение исчезло, Федя согласился — на Волгу его всегда тянуло.
— Мамка сказала, чтобы Никиту взяли, — буркнул он. Степан удивленно посмотрел на брата: вот, оказывается, тот уже с разрешением шел.
— Чего ж ты тогда на меня набросился? — еще раз повторил он.
Федя не ответил, а закричал в сторону небольшого домика:
— Никита! Никита! Пошли с нами на Волгу. Мамка сказала. — Показался невысокий, но крепкий парень, дворовый человек Ушаковых, лет шестнадцати, с топором в руках, постоял, кивнул и нырнул в сарай...
Дорога к Волге была такой же красивой, зеленой и ароматной, но уже не такой радостной и звучащей, как раньше. Никита почувствовал, что между братьями черная кошка пробежала, и старался их развлечь рассказами про свои успехи в рыбной ловле.
— Я намедни сома вот такого поймал в Жидогости.
Братья улыбнулись, не возражали, хотя Никита развел руки на всю ширину. В их любимой и теплой речке водилось все: и караси, и окуни, и щуки, и сомы, правда, может, и не такие, каким хвастался Никита.
В Хопылеве у отца была своя лодка, которую вытаскивали и оставляли для надзора у избенки бывшего петровского морского служителя деда Василия. Василий же на костыле и деревяшке умудрялся подниматься на горку возле монастыря и зажигать костер в ночное время, чтобы идущие по Волге ладьи, лодки, дощаники, каюки и другие речные суда не наткнулись на длинную и узкую отмель, намытую за церковью Богоявления. Говорил он, что на сей пост его поставил сам Петр Великий, когда проезжал по Волге и увидел одноногого моряка, что просил милостыню у монастырских ворот в Богоявленском. Вот тогда-то и указал Петр на этот холм и повелел жечь ему ночной костер для «ориентации судов». Правдой был сей рассказ или выдумкой, никто ни в Бурнакове, ни в Хопылеве, ни даже в самом Романово-Борисоглебске не знал. Однако три рубля ежегодно петровскому мореходу выплачивали. За что? Кто постановил? Не знали, но и отменять приказ не собирались.