И, наконец, третье соображение по поводу цензорских замечаний. Почему его взгляд так крепко ухватился именно за Луку?
Ведь с позиции современного обезбоженного сознания Лука-то как раз «добренький», как раз «христолюбивый». Это Сатин злой и желчный. Это Сатин отрицает Бога и «жалость».
А Лука вон какой! Если веришь в Бога, то и есть Бог, а если не веришь, то и нет. Именно эта формула Луки наиболее комфортна для современного человека. Возвращаясь к уже сказанному, именно это и заставляет нас любить «доброго» бога бабушки, а не «злого» бога дедушки, и вообще отдавать в повести «Детство» предпочтение бабушке. С таким «богом» комфортно. О нем можно на время забыть. Вспомнить, когда умер близкий, родственник. Можно не думать о нем годами. Но во время болезни обратиться к нему с мольбой. Вот этого «бога» и предлагает героям Лука.
Однако цензор Трубачов учился не в советской школе. Наверняка Закон Божий, а скорее всего, и церковный устав он знал неплохо.
С.Трубачова Лука не провел.
В другом ошибся Трубачов. Пьеса не могла провалиться не только потому, что автор ее был фантастически талантлив, но и потому, что в воздухе уже носилось предчувствие новой этики и системы ценностей. Кто-то их ждал, кто-то их боялся, кто-то их сознательно создавал. Но всем они были жутко, жутко интересны!
В пьесе «На дне» возникает «спор» между бунтарем и крайним гуманистом Сатиным и Лукой, как бы пытающимся примирить «человеческое» и «божественное». В глазах автора всякое подобное примирение есть ложь. Или, по крайней мере, пока ложь (пока человек не возвысился до Бога и «спокойно» не встал с Ним вровень). Но ложь в какой-то степени допустимая, и для обреченного человека, вроде больной Анны или проститутки Насти, даже спасительная. И тем не менее, заставив Луку в разгар конфликта исчезнуть со сцены, попросту сбежать, а Актера, поверившего ему, повеситься, автор, конечно, не стоит на стороне Луки. Но и бунт Сатина, на грани истерики, за бутылкой водки, отчасти спровоцированный самим Лукой, не несет в себе положительного начала. Он лишь устраняет «завалы» на пути к неведомой «правде» о гордом Человеке, которые пытался своей проповедью о сострадании нагромоздить Лука.
Пьеса «На дне» – удивительное произведение! Это одновременно начало модернистского театра, затем подхваченного Леонидом Андреевым, и завершение театра реалистического. Чехов «убил реализм», считал Горький и написал об этом в одном из писем. Но после этого заявления Горький вовсе не отшатнулся от «трупа» реализма и сам себя считал «бытовиком».
Совершенно невозможно уловить тонкую, прозрачную границу, где в пьесе «На дне» заканчивается бытовая драма и начинается драма идей. Каким образом читатель из «грязного» бытового сюжета попадает в горние области духа? Где тут кончается «просто жизнь» и возникает философия, предвосхитившая позднейшие открытия экзистенциализма?
В самом деле, что происходит в пьесе «На дне», если взглянуть на эту вещь «простыми» глазами? Драма ревности старшей сестры к младшей. Галерея типов и характеров «опустившихся» или «опускающихся» людей, которые только и делают, что пьют, орут, дерутся, оскорбляют друг друга.
Почти все ключевые монологи они произносят в пьяном виде, включая «духоподъемный» монолог Сатина о Человеке, который «звучит гордо». В советских школах дети заучивали этот монолог как истину в последней инстанции, не замечая, что произносит его шулер, которого накануне избили за обман и непременно изобьют завтра.
Появление Луки в пьесе ничем не мотивировано, как и его исчезновение. Просто пришел и просто ушел. Между тем совершенно ясно, что без Луки в пьесе ничего бы важного не произошло. Обитатели ночлежки продолжали бы пить, буянить. Васька Пепел наставлял бы рога Костылеву с его женой. Настя содержала бы Барона, торгуя своим телом. Сатин, просыпаясь, произносил бы бессмысленные слова: «сикамбр», «органон» и так далее, – рычал, обзывал всех подлецами и плутовал в карты…
Автор запускает Луку в это сырое тесто как дрожжи, и тесто начинает взбухать, подниматься, вылезать из квашни. Бытовая драма превращается в «полигон» идей. Все спорят со всеми, и выражения всех, в том числе и самые обычные, бытовые (Бубнов: «А ниточки-то гнилые»), вдруг обретают философский смысл. Это позволяет сделать неожиданный вывод, что «переодетым», «загримированным» Лукой в пьесе является сам Горький.
Он не согласился бы с такой трактовкой. Его вообще удивило и даже рассердило, что публика и критика после сенсационной постановки пьесы в Московском Художественном театре 18 декабря 1902 года образ Луки приняла с куда большим энтузиазмом, чем образ Сатина.
Он приписал это великому сценическому таланту И.М.Москвина, игравшего Луку, а также своему «неуменью», «…ни публика, ни рецензята – пьесу не раскусили, – писал Горький. – Хвалить – хвалят, а понимать не хотят. Я теперь соображаю – кто виноват? Талант Москвина-Луки или же неуменье автора? И мне – не очень весело».
«Основной вопрос, который я хотел поставить, – говорил Горький в интервью, – это – что лучше: истина или сострадание? Что нужнее?»
Истина и сострадание, в глазах Горького, вещи не просто разные, но и враждебные.
«Человек выше жалости». Жалость унижает его духовную сущность. А между тем, если пристально, «с карандашом в руках», читать пьесу, как это советовал делать прекрасный поэт и критик И.Ф.Анненский в «Книге отражений», то окажется, что «человеческая» сущность начинает вырываться из пропитых глоток Сатина, Барона, Актера, Пепла и Насти, лишь когда их «пожалел» Лука.
До его появления они «спали». Когда он их «пожалел», они проснулись. В том числе проснулся и гордый Сатин, заговорив о Человеке. Том самом, который «выше жалости». Которого надо не жалеть, а уважать. Но за что можно уважать обитателей ночлежки? За что их можно жалеть – понятно. А вот за что уважать? Это очень сложный вопрос, и от него не отмахнешься простым ответом: уважать не за что – жалеть есть за что.
В монологе о Человеке Сатин рисует рукой в воздухе странную фигуру и заявляет: «Это не ты, не я, не они… нет! – это ты, я, они, старик, Наполеон, Магомет… в одном!» Эта ремарка («Очерчивает пальцем в воздухе фигуру человека») очень важна, без нее теряется весь смысл пьесы. Если говорить о возможном «ключе» к пониманию этой вещи, он находится как раз тут.
Человек не в состоянии справиться с Богом в одиночку. Это попытались сделать многие герои Горького – Лунев, Гордеев и другие.
Только «совокупное» человечество способно сразиться с создателем несправедливого мира. Только все вместе, «в одном», включая и героев, и пророков прошлого и настоящего. И даже таких ничтожных, спившихся созданий, как Сатин. Романтический бунт одинокого «я» против Бога Горький заменяет коллективным восстанием всего человечества. Васька Буслаев «хвастлив», пока он один. Пока за ним не пошли миллионы.
«Понимаешь? Это – огромно! В этом – все начала и концы… Всё – в человеке, всё – для человека! Существует только человек, все же остальное – дело его рук и его мозга. Че-ло-век! Это – великолепно! Это звучит… гордо! Че-ло-век! Надо уважать человека! Не жалеть… не унижать его жалостью… уважать надо! Выпьем за человека, Барон!»
В том-то и дело, что гимн Сатина Человеку – это смертный приговор «людям». Его тост за Человека – это поминальный стакан за Барона, Настю и… Актера. После того, как произносится этот возвышенный монолог и выпивается за Человека, происходит следующее.
«Актер. Татарин! (Пауза) Князь!
(Татарин поворачивает голову.) <…>
Актер. За меня… помолись…
Татарин(помолчав). Сам молись…
Актер(быстро слезает с печи, подходит к столу, дрожащей рукой наливает стакан водки, пьет и – почти бежит – в сени.) Ушел!
Сатин. Эй ты, сикамбр! Куда?»
Куда? Вешаться. Последним словом пьесы, после монолога Сатина и каторжной песни («Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно»), является самоубийство Актера, которому Сатин, воспев Человека как идеал будущего бунта против Бога, отказал в праве на жизнь.
Не Лука виноват в том, что Актер повесился. Сатин… Лука жалел обитателей ночлежки, потому что они люди конченые. Дело не в том, что для Актера нет в России лечебницы, а в том, что Актер – это «бывший человек», а грядет новая мораль, в которой «бывшим» нет места.
Иннокентий Анненский проницательно заметил это, написав: «Читая ее (пьесу. –
Бунин. «Горький»
Испытание Льва, испытание Львом
Вспоминает Немирович-Данченко: «Весной 1902 года приехав в Ялту, я узнал, что Алексей Максимович живет в Олеизе, и когда я к нему туда приехал, он мне прочел два первых акта «На дне». Там же находился Лев Толстой, с которым Горький до этого уже встречался в Хамовниках и Ясной Поляне. Горький вспоминал: «Прочел ему сцены из пьесы «На дне», он выслушал внимательно, потом спросил: "Зачем вы пишете это?"»
Как ни странно, но можно предположить, что во время слушания пьесы Толстого одолевали те же сомнения, что и цензора Трубачова. В самом деле —зачем? Толстой воспринимал мир и искусство органически. Если человек за стаканом водки произносит монолог о гордом Человеке, значит, он просто бредит. Белая горячка.
Толстой ждал от Горького произведений в «народном» вкусе. И вдруг такое! Нет, он, конечно, оценил тот факт, что Горький еще в первых своих очерках и рассказах обратил внимание публики на человека «дна», на «совсем пропащих». «Мы все знаем, – записывает Толстой в дневнике 11 мая 1901 года в Ясной Поляне, – что босяки – люди и братья, но знаем это теоретически; он же (Горький. – П.Б.) показал нам их во весь рост, любя их, и заразил нас этой любовью. Разговоры его неверны, преувеличенны, но мы всё прощаем за то, что он расширил нашу любовь».
В этой записи очень важна формулировка «заражать», так как главную цель искусства Толстой видел именно в том, чтобы «заражать» читателя своими мыслями, чувствами, духовным настроем. И если Горькому удалось «заразить» читателя любовью к босякам, следовательно, он выполнил, согласно Толстому, важную задачу.
А вот говоря о художественных достоинствах произведений Горького, Толстой бывал к нему беспощаден. Разумеется, начинающего драматурга Горького не мог не задеть «скучный» вопрос, как бы случайно брошенный великим старцем: «Зачем вы пишете это?» Но едва ли он знал, какие пометки оставил Толстой на полях его «Очерков и рассказов». Часть горьковских книг, подаренных Толстому, хранится в яснополянском музее. Вот старческим, расслабленным почерком он пишет карандашом на полях рассказа «Супруги Орловы»: «Какая фальшь!» Ниже: «Фальшь ужасная!» Еще ниже: «Отвратительно!» А вот мнение Толстого о рассказе «Варенька Олесова», высказанное в двух словах: «Гадко» и «Очень гадко». И только рассказу «Озорник» (милейшему, однако наиболее как бы «нейтральному» в ряду более ярких горьковских вешей) великий Лев поставил «4», написав в конце текста рассказа: «Хорошо всё».
По воспоминаниям вождя символистов Валерия Брюсова, известный и плодовитый беллетрист Петр Боборыкин возмущался после сенсационного успеха постановки «На дне» в Московском Художественном театре: «Всего пять лет пишет! Я вот сорок лет пишу, шестьдесят томов написал, а мне таких оваций не было!»
В самом деле, было на что обидеться. Слава молодого Горького действительно доросла до размеров чего-то сверхъестественного. Его фотографии продавались, как сейчас продаются фотографии кинозвезд. В губернских и уездных городах появились двойники Максима Горького. Они носили, как он, сапоги с заправленными в них штанами, украинские расшитые рубахи, наборные кавказские пояски, отращивали себе усы и длинные волосы a la Горький и выдавали себя за настоящего Горького, давали концерты с чтением его произведений и т.д. Простонародная внешность Горького, лицо типичного мастерового сыграли с ним злую шутку.
Несомненно, он задумывался над этим и через некоторое время резко изменил свой внешний стиль – стал носить дорогие костюмы, обувь, сорочки… Зрелый Горький, каким мы знаем его по фотографиям, – это высокий, сухопарый и необыкновенно изящно одетый мужчина, не стесняющийся фотографов, умеющий артистично позировать перед ними. Сравните эти фото хотя бы с известным портретом Горького, где он вместе с Толстым в Ясной Поляне. На последнем неуютно чувствующий себя рядом с великим старцем молодой писатель. Гордое и несколько заносчивое лицо не может скрыть его смущения, «закомплексованности». Он не знает, куда деть руки. Он напряжен.