Страсти по Максиму (Документальный роман о Горьком) - Басинский Павел Валерьевич 27 стр.


Революция и эмиграция

В начале 1905 года Андреев предоставил свою московскую квартиру для заседания большевистской фракции ЦК РСДРП. В донесении в департамент полиции сообщалось, что 9 февраля состоялось собрание «главных деятелей Российской социал-демократической рабочей партии для выработки программы по вопросу о революционизировании народных масс». Вместе с участниками заседания хозяин квартиры был арестован и отправлен в Таганскую тюрьму. После освобождения под залог за ним было установлено наблюдение полиции, которое велось до его отъезда в Берлин.

Настроение Андреева после освобождения было более чем оптимистическим. «Воспоминание о тюрьме, – писал он Горькому, – будет для меня одним из самых милых и светлых – в ней я чувствовал себя человеком». Пребывание в тюрьме он назвал «увеселительной поездкой».

Полностью свое жизненное кредо Андреев излагает в письме к Вересаеву: «Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное «нет» – сменится ли оно хоть каким-нибудь «да»? И правда ли, что «бунтом жить нельзя»?

Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни – где он? Бога я не приму, пока не одурею, да и скучно – вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно – но конец где? Стремление ради стремления – так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ – ложь. Остается бунтовать – пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».

«Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? – спрашивает он Вересаева. – Последнее время я как-то особенно горячо люблю Россию – именно Россию. Всю землю не люблю, а Россию люблю, и странно – точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь думать – снова пустота».

В апреле 1906 года Андреев переехал жить в Финляндию. Ее северная природа, ее скалистые берега были сродни мрачной натуре Андреева. 8—9 июня он присутствовал на съезде представителей финской революционной Красной гвардии и выступил там против роспуска Государственной думы в России, призвав к вооруженному восстанию. Однако жестокое подавление Свеаборгского восстания 17—20 июля произвело перелом в сознании Андреева.

«Вскоре он уехал в Финляндию, – вспоминает Горький, – и хорошо сделал – бессмысленная жестокость декабрьских событий раздавила бы его. В Финляндии он вел себя политически активно, выступал на митинге, печатал в газетах Гельсингфорса резкие отзывы о политике монархистов, но настроение у него было подавленное, взгляд на будущее безнадежен. В Петербурге я получил письмо от него; он писал между прочим: "У каждой лошади есть свои врожденные особенности, у наций – тоже. Есть лошади, которые со всех дорог сворачивают в кабак, – наша родина свернула к точке, наиболее любезной ей, и снова долго будет жить распивочно и на вынос"».

Революционная эйфория Андреева прошла быстро потому, что революцию он воспринимал слишком абстрактно. Вот он пишет Н.Д.Телешову в 1905 году из Берлина, когда в Москве на баррикадах льется кровь: «Милый мой Митрич! <…> Что, брат, Москва-то? Для меня – это сон, и для тебя – тоже должно быть вроде сна. Живодерка15 – и баррикады! Целыми часами переворачиваю в голове эти дикие комбинации и все не могу поверить, что это не литература, а действительность. И хотя это было, но это – не действительность. Это сон жизни. Брат Павел описывает мне сидение свое на Пресне под бомбами и бегство оттуда сквозь линию огня – какая же это, черт, действительность! <…> Знаешь, Митрич, самая лучшая все же страна: Россия. Возлюбил я ее тут…»

Это важный момент! Известное русофильство Леонида Андреева, которое во время русско-германской войны привело его в стан «патриотов» и окончательно поссорило с Горьким, началось с обиды на Германию и немцев за их отношение к русской революции. Андреев возненавидел буржуазную Европу за то, что она может позволить себе быть сытой и спокойной, когда в России льется кровь. Об этом он очень выразительно писал Н.Д.Телешову: «Немец испорчен дотла своим порядком. Как в их языке всё по порядку: подлежащие, сказуемые… так и в голове, так и в жизни. Все они тут ненавидят русскую революцию, замалчивают ее – и прежде всего потому, что она – беспорядок».

Андреев страстно ругал не только немцев вообще, но и немецких социал-демократов в частности: «…Хоть они и с.-д. и в этом звании очень себя уважают, но не менее уважают они и шуцмана, который позволяет им быть с.-д.-тами, и всюду эту махинацию, при которой все в таком порядке: налево – социал-демократы, направо – консерваторы. И попробуй его посадить направо – он сразу ошалеет и позабудет, что ему хочется. И дай ему свободы не на 10 пфеннигов, а на марку, – он сперва растеряется, потом отсчитает себе сколько нужно, а остальное отдаст шуцману».

О своих германофобских настроениях Андреев объявил и в письме Горькому, и это был один из тех случаев, когда его голос, обращенный к «старшему брату», звучал энергично и уверенно.

«Если хочешь особенно полюбить Россию, приезжай на время сюда, в Германию. Конечно, есть и здесь люди свободной мысли и чувства, но их не видно – а то, что видно, что тысячами голосов кричит в своих газетах, торчит в кофейнях, хохочет в театрах и сбегается смотреть на проходящих солдат, всё это чистенькое, самодовольное, обожествляющее порядок и шуцмана, до тошноты влюбленное в своего kaiser'a, – все это омерзительно. На всю Германию, с ее сотнями газет, есть четыре-пять органов, сочувствующих русской революции. Но их и читают только люди партий. А все остальное, либеральное, консервативное – ненавидит революцию. Что они пишут! «Новое время» – единственный источник их мудрости. Сволочи!»

Вообще в письмах из Берлина Андреев едва ли не впервые резко и откровенно выказал Горькому свой собственный «ндрав», не задумываясь о том, как это будет воспринято «старшим братом». И сразу произошел надлом в их отношениях. Если еще в марте 1905 года Андреев писал из Москвы: «Как я люблю тебя, Максим Горький!» – то уже в марте 1906 года Андреев тревожно намекает в письме на «странный характер» их отношений «за последнее время», на что Горький отвечает:

«Что Савва (герой одноименной пьесы Андреева. – П.Б.) похож на меня – сие не суть важно, но что наши отношения «по причинам совершенно непонятным для тебя изменились» – это важно. И – печально.

Расходиться нам – не следует, ибо оба мы друг для друга можем быть весьма полезны – не говоря о приятном. Почему изменились твои отношения ко мне – не ведаю, а за себя могу, по правде, сказать вот что: сумма моих отношений к тебе есть нечто твердое и определенное, эта сумма не изменяется ни количественно, ни качественно, она лишь перемещается внутри моего «я» – понятно?

Живя жизнью более разнообразной, чем ты, я постоянно и без устали занят поглощением «впечатлений бытия» самых резко разнообразных, порою обилие этих впечатлений массой своей отодвигает прежде сложившиеся в глубь души – но не изменяет созданного по существу. Это очень просто. Вот и всё, что я могу сказать тебе об "отношениях"».

Начало вражды

Это было началом серьезного расхождения Горького и Андреева. Бывали между ними и раньше разрывы и даже крупные ссоры, длиною в полгода, но теперь было не то. Теперь никакого «разрыва», собственно, и не было. Началось худшее – неуклонное охлаждение в их отношениях. И виноват в этом охлаждении в большей степени был Горький. Увлеченный новой для него религией, религией социализма, он фактически потерял единственного друга.

Все начиналось незаметно. Андреев каким-то шестым чувством, а может быть, просто по сведениям, поступающим ему о жизни Горького, о его новых умонастроениях, вдруг стал ощущать недостаток той самой энергетической «подпитки» от Горького, в которой всегда нуждался как натура слабая, неуверенная.

«Милый Алексеюшка! – пишет он в марте 1903 года. – Что ты не отзовешься, черт? Тошно на душе становится, когда ты молчишь. Вот что мне нужно. Я еду на днях в Крым и очень хотел бы повидаться до отъезда с тобой».

Горький отозвался бодрой телеграммой: «Обожаю тебя. <…> Жму руку, обнимаю».

По-видимому, Андреев написал Горькому еще письмо или несколько, которые нам неизвестны, где жаловался ему на что-то. Но вспомним девиз Горького: «Правда выше жалости». А правда была в том, что Андреев с его метаниями начинал раздражать Горького.

«Прочитав твои письма, – отвечает он, – наполненные перечислением всех существующих и разрушающих тебя болезней, стал с озлоблением ждать телеграммы твоей с извещением о смерти и подписью "Новопреставленный Леонид"».

Это был хотя и дружеский, но обидный ответ. Вероятно, задело Андреева и то, что посланный им Горькому в рукописи рассказ «Из глубины веков» Горький похвалил скупо («недурная вещь»), но печатать его без серьезной правки не посоветовал, что Андреев и сделал, то есть не печатал рассказ до 1908 года.

Именно в это время в первой книге сборника «Знания» за 1903 год (вышел в 1904 году) появляется программная вещь Горького – поэма или рассказ, написанный ритмической прозой, под названием «Человек».

В шестидесятые-семидесятые годы двадцатого века ходил в диссидентских кругах такой анекдот. Одного инакомыслящего решили принудительно поместить в психиатрическую лечебницу. Врач, просматривая арестованные у его подопечного бумаги, натолкнулся на переписанную от руки поэму Горького «Человек». Вероятно, эта вещь служила для инакомыслящего своего рода памяткой, как неуклонно идти к своей цели, не поддаваясь никаким искушениям. Прочитав листок, где имени Горького не было, врач решил, что эта поэма принадлежит его пациенту, и с чистой совестью поставил такой диагноз: депрессивно-маниакальный психоз в острой форме, выраженный в маниях величия и преследования.

Как ни трагикомично это звучит, но поэму «Человек» вполне можно прочитать такими глазами. В художественном смысле горьковская задача изначально была обреченной: нельзя изобразить Человека. Человека вообще.

В двадцатые годы двадцатого века французский писатель-экзистенциалист Альбер Камю фактически повторил неудавшуюся попытку Горького изобразить Человека вообще, то есть человеческую сущность. Для этого он опять-таки «схитрил» и прибег к иносказанию – к мифу о Сизифе. Между «Человеком» Горького и «Мифом о Сизифе» Камю есть буквальные и просто поразительные переклички, причем, скорее всего, невольные, ибо нет сведений, что Камю читал горьковского «Человека».

Сизиф, наказанный богами тем, что вечно обречен катить в гору камень, сравнивается у Камю с Человеком, который тоже наказан Богом за свое своеволие, за попытку создания собственной человеческой культуры, не санкционированной Богом. Его «камень» – это вечное постижение собственной «existence», «сущности», в эпоху, когда «Бог умер», и Человеку нет иного оправдания, кроме как в самом себе. Вспомним горьковское: «Всё – в Человеке, всё – для Человека!» Если не воспринимать эти слова как бравурный девиз, то обнажится их страшный смысл: если все оправдание только в Человеке, а он смертен, значит, жизнь бессмысленна? Да, отвечает Камю, жизнь бессмысленна, но в том-то и заключено высшее достоинство Человека и его вызов богам, что он может жить и творить, сознавая бессмысленность жизни.

То, что Камю понимал как трагическую проблему, которая не может иметь решения, ибо Сизиф вечно обречен катить камень в гору, в поэме Горького представало апофеозом гордого человека, который не просто один во Вселенной, «на маленьком куске земли, несущемся с неуловимой быстротою куда-то в глубь безмерного пространства», не просто «мужественно движется– вперед! и– выше!» (вспомним Сизифа), но и обязательно придет «к победам над всеми тайнами земли и неба».

Однако в конце собственной поэмы Горький противоречит себе, так как объявляет, что «Человеку нет конца пути». Но если конца пути нет, то и побед над всеми тайнами земли и неба не будет, и надо либо признавать бытие Божье и непостижимость Его для Человека, как сделал это праведный Иов, либо уходить, как Камю, в разумный стоицизм: Бога нет, и жизнь бессмысленна, но, по крайней мере, я, осознающий это, не сходящий от этого с ума и даже способный творить, пока существую.

Если бы Леонид Андреев дожил до открытий французских экзистенциалистов – Габриеля Марселя, Альбера Камю, Жана Поля Сартра и других, чье творчество Андреев, как и Горький, во многом предвосхитил, возможно, его мятущийся ум нашел бы какую-то опору. Но в начале века он мог опираться только на религиозные искания Льва Толстого, которые, как мы знаем, привели его к атеизму и нигилизму, а также на мыслительные и духовные поиски своего друга – Горького.

Вот почему он с жадностью прочитал в первом сборнике «Знания» «Человека» Горького и немедленно пылко и сочувственно отреагировал.

Это сочувствие тем более трогательно, что, во-первых, на «Человека» обрушились практически все, а во-вторых, в поэме была не просто полемика со взглядами Андреева на Человека и Смерть, но и прозрачное отрицание Андреева как возможного соратника Горького.

Поэма «Человек» ошеломила даже благоволящего к Горькому В.Г.Короленко. Чуткий художник, защитник униженных и оскорбленных, Короленко почувствовал в философии Горького страшный разрыв между новым гуманизмом и человечностью. Это было уже и в ранних рассказах Горького, и особенно в пьесе «На дне», но там ответственность за свои речи брали на себя персонажи, а здесь?

Короленко впервые (Толстой почувствовал это раньше, познакомившись с «На дне») понял, что Горький не просто писатель-романтик, а новый философский и, если угодно, религиозный лидер.

«Подлинный Человек, – писал он в «Русском богатстве», – не противостоит человеку и человечеству, а состоит «из порывов мысли, из кипения чувства, из миллиардов стремлений, сливающихся в безграничный океан и создающих в совокупности представление о величии всё совершенствующейся человеческой природы».

«Человек» г-на Горького, насколько можно разглядеть его черты, – есть именно человек ницшеанский: он идет «свободный, гордый, далеко впереди людей (значит – не с ними?) и выше жизни (даже самой жизни?), один, среди загадок бытия…» И мы чувствуем, что это «величание», но не величие. Великий человек Гёте, как Антей, почерпает силу в общении с родной стихией человечества; ницшеанский «Человек» г-на Горького презирает ее даже тогда, когда собирается облагодетельствовать. Первый – сама жизнь, второй – только фантом».

Отрицательно принял «Человека» и художник М.В.Нестеров. Он писал своему другу А.А.Турыгину: «"Человек" предназначается для руководства грядущим поколениям, как «гимн» мысли. Вещь написана в патетическом стиле, красиво, довольно холодно, с определенным намерением принести к подножью мысли чувства всяческие – религиозные, чувство любви и проч. И это делает Горький, недавно проповедовавший преобладание чувства над мыслью, всею жизнью доказавший, что он раб «чувства»…» И ему же Нестеров писал чуть позже о Горьком: «Дилетант-философ в восхвалении своем мысли позабыл, что все лучшее, созданное им, создано при вдохновенном гармоническом сочетании мысли и чувства».

Резко отозвался о «Человеке» Лев Толстой. К тому же это был публичный отзыв, напечатанный в газете «Русь». «Упадок это, – сказал корреспонденту газеты Лев Толстой, – самый настоящий упадок; начал учительствовать, и это смешно…» В разговоре с тем же корреспондентом Толстой говорил: «Человек не может и не смеет переделывать того, что создает жизнь; это бессмысленно – пытаться исправлять природу, бессмысленно…»

24 июля 1904 года А.Б.Гольденвейзер записал в дневнике: «Говорили о Горьком и о его слабом «Человеке». Л.Н. рассказал, что нынче, гуляя, встретил на шоссе прохожего, оказавшегося довольно развитым рабочим. Л.Н. сказал: "Его миросозерцание вполне совпадает с так называемым ницшеанством и культом личности Горького. Это, очевидно, такой дух времени…"»

Назад Дальше