разделились их судьбы, какой-то холодок отчуждения непроизвольно прошелся, и Илья почувствовал это острее других.
Раздается сигнал к сбору.
- Вот гадство, отдохнуть не дают, - бросает в сердцах Пахомов. - И костров не жги. Так продрожим весь день не спавши, а завтра...
И обжигает это всех - завтра! Завтра! В котором - бой! Это реально! Это неотвратимо! Это будет!
Словно ледяной ком прокатывается внутри, но вскоре тает, отходит, оттесненный тяжелой, непроходимой усталостью, при которой все трын-трава.
Медленно подходят они к месту сбора, на небольшую поляну, окруженную молодыми сосенками, и тишина зимнего леса заставляет их на миг забыть о войне, о том, что сейчас получат они последнее напутствие перед боем... На поляне только командиры, вплоть до отделенных. Стоят полукругом, без строя. В середине ослепительно выбритый комбат, уверенным, хорошо поставленным голосом говорит о том, что завтра они будут в бою и во что бы то ни стало должны освободить занятые фашистами деревни, что опыт войны показывает - неудачи некоторых наступлений объясняются тем, что бойцы ведут недостаточно сильный огонь в ходе боя и тем дают врагу возможность прицельно стрелять.
- В наступлении - стрелять и стрелять! - повторяет несколько раз комбат. Разъяснить это бойцам и требовать от них!
Потом говорит он о месте командира в бою. Не впереди, как их учили все время. Место командира там, откуда удобнее управлять. У нас слишком большие потери командного состава. "Вперед, за мной!" - надо отставить.
Вот так новость! На всех тактических занятиях первыми поднимались командиры: "В атаку, за мной!" - и бежали красноармейцы, равняясь на них, упаси бог отстать.
Вопрос задал Кравцов:
- Товарищ капитан, немного не разумею. Что ж, я дожен гнать перед собой роту, а сам сзади?
- Повторяю, - откашливается комбат, - место командира там, откуда удобнее управлять боем. Конечно, в некоторых ситуациях командир может и должен быть впереди. Но только тогда, когда это необходимо. Разве не ясно?
Несколько голосов глухо подтверждают: "Ясно, все понятно..."
После капитана выступает замполит. Говорит просто о том, что наши части никак пока не могут освободить многострадальный город Ржев, и что от успеха завтрашнего боя многое зависит, и что, надеется он, весь личный состав батальона с честью выполнит свой долг и не окажется среди них трусов и сробевших... Потом добавляет: через час парторг батальона будет принимать заявления в партию, после чего состоится партийное собрание.
Было все это как-то очень буднично и обычно, словно у них не бой завтра, а очередное учение, и, наверное, не только Коншину хотелось чего-то другого, торжественного, приподнятого, соответствующего тому высокому чувству неповторимости и значительности этого мига, которым наполнены их сердца, потому как завтра пойдут они отдавать самое дорогое, что имеют, - свои жизни, отдавать за Родину, за Россию...
И захотелось Алексею музыки, вспомнились общеполковые вечерние поверки, где гремела медь оркестра, где торжественные марши сплачивали две тысячи людей в единое целое, в могучую силу, готовую в едином порыве совершить самое невозможное...
Неожиданно к Коншину подходит комиссар:
- Надеюсь, земляк, что увижу ваше заявление.
- Не знаю, товарищ батальонный комиссар, я как-то еще не думал, - теряется Коншин. - Еще ничего не совершил...
- Мы все еще ничего не совершили, сержант.
С комиссаром у Коншина был разговор еще в Москве, когда стоял их эшелон почти у самого Киевского вокзала, в тоске метался он между вагонами, глядя на московские дома, такие близкие и такие недоступные. Наконец не выдержал и подошел к комиссару, тоже маячившему вдоль вагонов, с просьбой съездить на час домой.
- Где вы живете? - спросил тогда комиссар.
- На Сретенке.
- На Сретенке? - переспросил тот и, взяв Коншина под локоть, сказал: Пройдемтесь.
Они пошли в хвост поезда, миновали его, прошли еще немного, и тут комиссар остановился.
- Вот видите тот большой дом? - показал он на какое-то здание с заклеенными бумажными крестами окнами.
- Вижу.
- Так это... мой дом... - Комиссар затянулся папироской. - И я не зашел в него. Поняли?
- Понял.
- А вы - Сретенка, - улыбнулся комиссар, потом посерьезнел. - Вот так-то, сержант. Мы вернемся к своим домам. Вернемся. В это надо верить.
С тех пор, когда они встречались, комиссар неизменно спрашивал:
- Ну, как дела, москвич?
Предложение вступить в партию застало в какой-то степени врасплох.
- Товарищ комиссар, честное слово, не знаю, как поведу себя там. Вдруг струшу?
- Не струсите, москвич. В этом я уверен.
- После первого боя, товарищ комиссар! После первого боя... Хорошо?
- Ну, как хотите. Только знайте - я верю в вас.
- Спасибо.
Комиссар отходит от Коншина, подымливая папироской, а у Коншина от его доверия приятно щекочет в груди и как-то не таким уж страшным кажется это завтра.
Раз уж запрещено жечь костры, то незачем сооружать и шалашики, да и сил уже не осталось - измаяла людей дорога. Рубят лапник, бросают на снег, устраивают лежки под сосенками и заваливаются в ожидании кормежки.
Опять ребята вместе, только Лапшина нет. Жмутся друг к дружке, дымят махоркой молча - не говорится что-то, не идут слова, будто приморозились, а ведь завтра... Что даст им силы завтра? Любовь к Родине? Да, конечно! Но любовь, еще не полностью осознанная, еще не выстраданная... Ненависть к врагу? Разумеется! Но ненависть-то пока книжная, еще по сердцам не прошедшая...
Достаточно ли сильно будет держать их мальчишеское презрение к трусости? Выдюжат ли ребята то, что именуется первым боем? Все - завтра! Все покажет завтра!
- Коншин, можно тебя на минутку? - подходит к ним Шергин.
- Что, Андрей? - с трудом поднимается Коншин.
- Поговорить надо.
Они отходят чуть в сторону, закуривают, и Коншин терпеливо ждет, что скажет ему Шергин, но тот не торопится. Он внимательно глядит на Коншина, словно раздумывая.
- Завтра - бой, Коншин. И может случиться всякое. Понимаешь?
- Ты же вроде помирать не собирался, - пробует улыбнуться Коншин.
- У меня здесь никого нет, а с тобой мы немного подружились...
- Да.
- Вот два письма... Если что - пошлешь...
- Хорошо, Андрей... Если сам...
- У меня больше шансов.
- Почему?
- Так... - Шергин затягивается цигаркой. - Ты подал заявление в партию?
- Нет.
- Почему?
- Сам не знаю... Видно, не до конца уверен в себе. Договорился с комиссаром - после первого боя. А ты подал?
- Да. Но меня могут не принять.
- Отчего же?
- Так...
- Излишней откровенностью ты не страдаешь.
- Пожалуй... Я скажу тебе... чуть позже...
- Как хочешь.
Шергин поворачивается и уходит к своему взводу - прямой, подтянутый, спокойный, а Коншин, глядя ему вслед, думает, что не мешало бы позаимствовать у Шергина и выдержки, и хладнокровия.
Тут встречается он глазами с рядовым Савкиным.
- Можно с вами поговорить, товарищ сержант? - спрашивает тот тихо, не по-уставному, и легко трогает его за рукав.
- Говорите.
- Не обижайтесь только, если вам покажется, что я скажу нечто нравоучительное. Но я старше вас почти вдвое и в бою завтра буду не в первый раз. И, я думаю, это дает мне право сказать вам кое-что...
- Я слушаю вас, Савкин.
- Никогда не забывайте, что вот эти пятьдесят два бойца вашего взвода люди, у которых матери, жены, невесты, дети...
- Я понимаю это.
- Это мало - понять... Надо душой прочувствовать, что ли...
- Что дальше, Савкин?
- Постарайтесь думать в бою. Все время думать. Это очень трудно. Завтра вы в этом убедитесь, но старайтесь... думать и... сберечь людей...
- Савкин, я буду выполнять приказ...
- Приказы бывают разные.