Однако «косолапая» душа Николя оказалась весьма упрямой: когда Бернса уговорили остаться к чаю, а потом и к обеду, Николь в бешенстве велел трактирному слуге отнести записку в замок с предупреждением, что он ждать не намерен и, если Бернс тотчас же не вернется, он уедет один: он не имеет возможности нарушить план поездки, так как его отпуск скоро кончается.
И Бернс, смущенно извинившись за друга, встал из-за стола и под растерянными, обиженными взглядами хозяйки и гостей ушел к своему упрямому, косолапому, сердитому другу.
Профессор Уокер, провожая Бернса, только недоуменно развел руками. Пусть Бернс по крайней мере пришлет герцогу письмо или, может быть, стихи.
Через несколько дней Бернс прислал в замок Атоль стихи. Они были посвящены одному из тех мест, про которые он писал в дневнике, что они «испорчены дурным вкусом». В стихах говорилось о прекрасной реке, чьи берега были безжалостно лишены лесного покрова. Как всегда, пристальный хозяйский глаз Бернса увидел бессмысленное опустошение родной земли. И он пишет «Смиренную жалобу реки Бруар благородному герцогу Атольскому»:
О ты, кто не был никогда
Глухим к мольбам и стонам!
К тебе смиренная вода
Является с поклоном.
Во мне остался только ил,
Небесный зной жестокий
Ручьи до дна пересушил,
Остановил потоки.
Река жалуется, что и форель, попав в мелкую струю, обречена барахтаться в болоте и еле дышит на мели... А тут еще пришлось в таком позорном виде попасться на глаза поэту.
Я пролила немало слез
И пенилась от злости,
Когда какой-то бес принес
Поэта Бернса в гости.
Он написал мне пару строк,
А сочинил бы оду,
Когда увидел бы у ног
Бушующую воду!..
Прошу, придав к твоим ногам,
Во имя прежней славы
Ты насади по берегам
Кусты, деревья, травы.
Когда придешь под сень ветвей,
Плеснет, играя, рыба
И благодарный соловей
Тебе споет: спасибо!
И жаворонок в вышине
Зальется чистой трелью,
И отзовется в тишине
Щегол своей свирелью.
И зазвенят у теплых гнезд,
Проснувшись спозаранку,
Малиновка и черный дрозд,
Скворец и коноплянка...
Ко мне влюбленные весной
Придут на берег тайно
И встретятся в тиши лесной,
Как будто бы случайно.
Оберегая их покой,
Росы роняя слезы,
Благоуханною рукой
Прикроют их березы.
И вновь придет ко мне поэт
В часы, когда сквозь ветки
На побережье лунный свет
Свои начертит клетки.
По склонам тихо он сойдет,
По шахматным полянам
Послушать гулкий рокот вод,
Окутанных туманом...
Стихи кончаются здравицей в честь храбрых мужей и прекрасных дочерей герцогского дома, которые поддержат честь родины.
Бернс так и не узнал, понравились ли эти стихи в замке герцога, где так ласково встретили «Барда Каледонии» и так обиделись на него за то, что он не захотел оставить своего друга.
Увы! Та же история повторилась и в замке герцогини Гордон. Бернс пришел туда с визитом и был встречен как нельзя лучше. «Герцог благороден, величав и вместе с тем очень мягок, внимателен и любезен, герцогиня очаровательна, остроумна, добра и умна — благослови их бог!» — записал Роберт.
На следующий день он пришел проститься и попал прямо к обеду. Его усадили за стол, и он только среди обеда вспомнил, что Николь ждет его в гостинице. Спохватившись, Бернс попросил разрешения уйти до десерта, и милая герцогиня — та самая, которой Бернс в Эдинбурге «вскружил голову», немедленно послала слугу — просить и Николя откушать «вместе с друзьями его друга, мистера Бернса».
Но посланный застал Николя в крайнем раздражении у заложенной пролетки, и никакие уговоры не могли его заставить пойти в замок. Снова Бернсу пришлось извиняться за своего приятеля и выбирать между ним и знатными покровителями.
Вероятно, на этот раз Бернс не так скоро примирился с Николем, хотя нигде — ни в письмах, ни в дневниках — нет и следа какой-либо обиды. Он послал Гордонам очень милые стихи, но и они, как герцоги Атольские, больше никогда его не приглашали. Более того, когда Бернс вернулся в Эдинбург, он встретил чрезвычайную холодность в великосветских кругах, где и так на него смотрели искоса. Все возмущались тем, что он предпочел своим знатным знакомым «невоспитанного и грубого» учителя, имевшего к тому же репутацию вольнодумца и пьяницы.
Последний этап путешествия привел Бернса в замок Стирлинг — древнюю резиденцию шотландских королей. Алмазный карандаш — подарок лорда Гленкерна — оставил на стекле выразительную надпись:
Когда-то Стюарты владели этим троном,
И вся Шотландия жила по их законам.
Теперь без кровли дом, где прежде был престол,
А их венец с державой перешел
К чужой династии, к семье из-за границы,
Где друг за другом следуют тупицы.
Чем больше знаешь их, тиранов наших дней,
Тем презираешь их сильней.
Весь ноябрь и декабрь этого невероятно насыщенного и трудного 1787 года Бернс просидел в Эдинбурге, дожидаясь окончательного расчета с Кричем. Без этого он ничего не мог предпринять. Кроме того, он надеялся, что ему как-то помогут, что-то для него сделают. Он написал письмо лорду Гленкерну с просьбой помочь устроиться в акцизное управление. Он написал мистеру Патрику Миллеру, чтобы тот сообщил ему свои планы насчет Эллисленда, зная, что это, вероятно, будет для него единственным выходом. Может быть, он в душе надеялся, что ему назначат какую-то пенсию от государства, — ведь назначил же премьер-министр Питт огромную по тем временам пенсию — двести фунтов в год — бездарному поэту Дибдину за то, что тот сочинил какие-то «морские песни». Но, как известно, деньги, ордена и премии во все века получают поэты «официальные», и никому не могло прийти в голову, что надо сохранить для Шотландии ее лучшего певца.
О том, чтобы получать какую-то плату за свою огромную работу по составлению сборника песен, Бернс, конечно, и не думал. А к этому времени вся работа из рук медлительного, ленивого Джонсона перешла в его руки. Он пишет письма всем поэтам, которых знает, он терпеливо разъясняет в этих письмах задачи сборника, он говорит в письме к старому Джону Скиннеру: «Я часто мечтал и непременно постараюсь образовать нечто вроде дружественного союза всех настоящих сынов каледонской песни. Мир, занятый прозаическими делами, может и не заметить многих из нас, но моя заповедь: „Чти самого себя!“
Он живет по-прежнему в семье Крукшенка, где ему предоставили светлую комнатку в мансарде высокого дома, с витыми лесенками и окнами в узорных свинцовых решетках. Широкий стол на львиных лапах весь покрыт рукописями, нотами, старыми сборниками песен, собственноручными нотными записями Бернса.
Первый том «Музыкального музея» он посылает своему дорогому другу, Пэгги Чалмерс. Он обещает в следующем томе написать специально для нее песню — «если мне попадется какая-нибудь великолепная старая мелодия». Пока что он посылает набросок: «хотя доктор Блэклок очень его расхвалил, я сам не совсем им доволен: стихи о любви, если они не написаны рукой мастера и с истинной страстью, превращаются в нудное нытье, столь же нестерпимое для меня, как ханжеские причитания. Стрелы, пламя, купидоны, амуры и грации и вся прочая дребедень похожи на мохлинские проповеди — одно бессмысленное суесловие».
О себе он пишет грустно, ему кажется, что его красноречие «потеряло всякую силу и не действует на прекрасную половину рода человеческого»... «Бывали времена... Но это все в прошлом! По совести говоря, я думаю, что сердце мое столько раз воспламенялось, что теперь совсем остекленело.