Россия в концлагере - Солоневич Иван Лукьянович 17 стр.


Урка делает наглое лицо человека, перед которым ляпнули вопиющий вздор. И потом разражается хохотом.

– Ого-го! Отвечать! Перед самим Сталиным… Вот это здорово… Отвечать! Мы тебе, брат, кишки и без ответа выпустим…

Стая урок подхватывает хохот своего пахана. И я понимаю, что разговор об ответственности, о законной ответственности на этом каторжном робинзоновском острове – пустой разговор. Урки понимают это еще лучше, чем я. Пахан продолжает ржать и тычет Борису в нос сложенные в традиционную эмблему три своих грязных посиневших пальца. Рука пахана сразу попадает в Бобины тиски. Ржанье переходит в вой. Пахан пытается вырвать руку, но это дело совсем безнадежное. Кто-то из урок срывается на помощь своему вождю, но Бобин тыл прикрываем мы с Юрой, и все остаются на своих местах.

– Пусти, – тихо и сдающимся тоном говорит пахан. Борис выпускает руку пахана. Тот корчится от боли, держится за руку и смотрит на Бориса глазами, преисполненными боли, злобы и… почтения.

Да, конечно, мы не в девятнадцатом веке. Faustrecht. Ну, что ж. На нашей полудюжине кулаков, кулаков основательных, тоже можно какое-то право основать.

– Видите ли, товарищ… как ваша фамилия? – возможно спокойнее начинаю я.

– Иди ты к черту с фамилией, – отвечает пахан.

– Михайлов, – раз дается откуда-то со стороны.

– Так видите ли, товарищ Михайлов, – говорю я чрезвычайно академическим тоном. – Когда мой брат говорил об ответственности, то это, понятно, вовсе не в том смысле, что кто-то там куда-то пойдет жаловаться. Ничего подобного, Но если кого-нибудь из нас троих подколют, то оставшиеся просто переломают вам кости. И переломают всерьез. И именно вам. Так что и для вас и для нас будет спокойнее такими делами не заниматься.

Урка молчит. Он по уже испытанному ощущению Бобиной длани понял, что кости будут переломаны совсем всерьез.

Если бы не семейная спаянность нашей»стаи» и не наши кулаки, то спаянная своей солидарностью стая урок раздела бы и ограбила нас до нитки. Так делается всегда – в общих камерах, на этапах, отчасти и в лагерях, где всякой случайной и разрозненной публике, попавшей в пещеры ГПУ, противостоит спаянная и классово-солидарная стая урок. У них есть своя организация, и эта организация давит и грабит. Впрочем, такая же организация существует и на воле. Там она давит и грабит всю страну.

ДИСКУССИЯ

Часа через полтора я сижу у печки. Пахан подходит ко мне.

– Ну и здоровый же бугай ваш брат. Чуть руку не сломал. И сейчас еще еле шевелится. Оставьте мне, товарищ Солоневич, бычка – страсть курить хочется.

Я принимаю оливковую ветвь мира и достаю свой кисет. Урка крутит козью ножку и сладострастно затягивается.

– Тоже надо понимать, товарищ Солоневич, собачье наше житье.

– Так чего же вы его не бросите?

– А как его бросить? Все мы – беспризорная шатия. От мамкиной цицки да прямо в беспризорники. Я, прямо говоря, с самого малолетства вор, так вором и помру. А этого супчика, техника-то, мы все равно обработаем. Не здесь, так в лагере. Сволочь. У него одного хлеба с пуд будет. Просили по-хорошему: дай хоть кусок. Так он как собака лается.

– Вот еще вас, сволочей, кормить. – раздается с рабочей полки чей-то внушительный бас. Урка подымает голову.

– Да вот, хоть и неохотой, да кормите же. Так ты думаешь, я хуже тебя ем?

– Я ни у кого не прощу.

– И я не прошу. Я сам беру.

– Ну, вот и сидишь здесь.

– А ты где сидишь? У себя на квартире?

Рабочий замолкает. Другой голос с той же полки подхватывает тему:

– Воруют с трудящего человека последнее, а потом еще и корми их. Мало вас, сволочей, сажают.

– Нас действительно мало сажают, – спокойно парирует урка. – Вот вас много сажают. Ты, небось, лет на десять едешь, а я на три года.

Ты на советскую власть на воле спину гнул за два фунта хлеба и в лагере за те же два фунта будешь гнуть. И подохнешь там к чертовой матери.

– Ну, это еще кто скорее подохнет.

– Ты подохнешь, – уверенно сказал урка. – Я, как весна – и ищи ветра в поле. А тебе куда податься? Подохнешь.

На рабочей наре замолчали, подавленные аргументацией урки.

– Таким прямо головы проламывать, – изрек наш техник.

У урки от злости и презрения перекосилось лицо.

– Эх ты, в рот плеванный. Это ты-то, черт моржовый, проламывать будешь? Ты смотри, сукин сын, на нос себе накрути. Это здесь мы просим, а ты куражишься, а в лагере ты у меня будешь на брюхе ползать, сукин ты сын. Там тебе в два счета кишки вывернут. Ты там, брат, за чужим кулаком не спрячешься. Вот этот – урка кивнул в мою сторону – этот может проломать. А ты… Эх ты, дерьмо вшивое.

– Нет, таких… да таких советская власть расстреливать должна. Прямо расстреливать. Везде воруют, везде грабят, – это, оказывается, вынырнул из-под нар наш Стёпушка. Его основательно ограбили урки в пересылке, и он предвидел еще массу огорчений в том же стиле. У него дрожали руки, и он брызгал слюной.

– Нет, я не понимаю. Как же это так? Везут в одном вагоне. Полная безнаказанность. Что хотят, то и делают.

Урка смотрит на него с пренебрежительным удивлением.

– А вы, тихий господинчик, лежали бы на своем местечке и писали бы свои показания. Не трогают вас, так и лежите. А вот часишки вы в пересылке обратно получили, так вы будьте спокойны – мы их возьмем.

Стёпушка судорожно схватился за карман с часами. Урки захохотали.

– Это из нашей компании, – сказал я, – так что на счет часиков уж вы не троньте.

– Все равно. Не мы, так другие. Не здесь, так в лагере. Господинчик-то ваш больно уж хреновый. Покаяния все писал. Знаю, наши с ним сидели.

– Не ваше дело, что я писал. Я на вас заявление подам.

Стёпушка нервничал, трусил и глупил. Я ему подмигивал, но он ничего не замечал.

– Вы, господинчик хреновый, слушайте, что я вам скажу. Я у вас пока ничего не украл, а украду – поможет вам заявление, как мертвому кадило.

– Нет, в лагере вас прикрутят, – сказал техник.

– С дураками, видно, твоя мамаша спала, что ты таким умным родился. В лагере. Эх ты, моржовая голова! Да что ты о лагере знаешь? Бывал ли ты в лагере? Я вот уже пятый раз еду, а ты мне о лагере рассказываешь.

– А что в лагере? – спросил я.

– Что в лагере? Первое дело вот, скажем, вы или этот господинчик – вы, ясное дело, контрреволюционеры. Вот та дубина, что наверху, – урка кивнул в сторону рабочей нары – тот или вредитель или контрреволюционер. Ну, мужик – он всегда кулак. Это так надо понимать, что все вы классовые враги, ну и обращение с вами подходящее. А мы, урки – социально близкий элемент. Вот как. Потому мы, елки-палки, против собственности.

– И против социалистической? – спросил я.

– Э, нет. Казенное не трогаем. На грош возьмешь – на рубль ответу. Да еще в милиции бьют. Зачем? Вот тут наши одно время на торгсин было насели. Нестоящее дело. А так просто фраера, в от вроде этого господинчика. Во-первых, раз плюнуть. А второе – куда он пойдет? Заявления писать будет? Так уж будьте покойнички, с милицией я лучше сговорюсь, чем этот ваш шибздик. А в лагере и подавно. Уж там скажут тебе сними пинжак, так и снимай без разговоров, а то еще нож получишь.

Урка явно хвастался, но урка врал не совсем. Стёпушка, иссякнув, растерянно посмотрел на меня. Да, Стёпушке придется плохо, ни выдержки, ни изворотливости, ни кулаков. Пропадет.

ЛИКВИДИРОВАННАЯ БЕСПРИЗОРНОСТЬ

В книге советского бытия, трудно читаемой вообще, есть страницы, недоступные даже очень близко стоящему и очень внимательному наблюдателю. Поэтому всякие попытки «познания России» всегда имеют этакую прелесть неожиданности.

Назад Дальше