Робинс был человеком, обладавшим особой притягательностью и глубокой личной убежденностью. Вскоре после приезда я стал его гостем, он пригласил меня в большой ресторан. Под звуки «Марсельезы» отплясывали полураздетые девушки. Мне это показалось странным сочетанием, однако Робинсу представление нравилось больше, чем обычное меланхолическое пение, и он решил, что танец очень мил. Когда я заметил, что он смотрит, как я закуриваю уже третью сигарету, я напомнил ему, что он непрерывно пьет кофе. Он ответил с веселой искоркой в глазах:
– А разве в Библии есть что-нибудь против кофе?
Теперь, вскоре после первого похода Робинса в Смольный, он попросил меня как-нибудь с ним позавтракать. В то время мне не казалось странным, что я должен сидеть с этим богатым человеком, с консерватором и говорить с ним о том, как помочь революции, как лучше ее подстрекнуть. Разумеется, он собирался подтолкнуть революцию в Германии. И сказал, что накануне ночью в посольстве обсуждали некое обращение, изданное большевиками и адресованное германскому народу, в котором, по сути, содержалась просьба о революции. Знаю ли я об этом?
– Да, – сказал я, – это «Призыв к германским солдатам», подписанный Троцким.
– Наверное, это оно. Я слышал, что Троцкий пишет для воюющих на фронте, это то же, над чем вы сейчас работаете. Но если это так, как оно было мне представлено, то я хочу, чтобы листовка распространилась как можно шире. Я хочу, чтобы она попала в саму Германию – ив огромном количестве. – Он сверлил меня глазами.
Естественно, что Робинс не был настолько откровенным со мной, чтобы рассказывать о своих переговорах с французами или своей долгосрочной кампании вместе с Томпсоном, чтобы влиять на политику Америки. Несомненно, он знал, что я разбираюсь в таких вопросах и что я даже слышал, что Томпсон, который собирался уезжать домой через Владивосток, передумал, когда Томас Ламонт согласился встретиться с ним в Лондоне, где они должны были попытаться повлиять на британцев. Такие слухи быстро распространялись по Петрограду, особенно когда Робинс пользовался тайной помощью Гумберга и его любимого репортера Бесси Битти.
Он просто спросил будничным тоном:
– Этот документ, подписанный Троцким, должен стать доказательством миру, что они – не германские агенты.
– Так оно и есть, – засмеялся я. -В призыве фактически говорится: «Восстаньте и сбросьте своего кайзера», однако там есть намек – не обращайте внимания на своих офицеров, откажитесь сражаться против своих братьев-социалистов, идите к нам на помощь и так далее.
– При широком распространении этого воззвания, – сказал Робинс, – неприязнь, которая сейчас зреет в Германии, не только на флоте, но и среди рабочих, как пишут в репортажах, – может вспыхнуть и перерасти в нечто большее. Я скажу вам – достаньте мне разрешение напечатать все это в огромном количестве и организуйте содействие большевиков в широком распространении воззвания, я дам на это сто тысяч рублей.
Я направился в Смольный, довольно уверенный в себе. Я немного знал Троцкого, говорил с ним с той же платформы в Народном доме за три дня до Октябрьской революции. Он даже попросил меня дать экземпляр речи, которую я произнес на Балтийском флоте, и, хотя у меня ее с собой не было, я чувствовал себя озабоченным из-за этого, пока Петере, который попросил меня выступить и пришел со мной, не сказал мне, что Троцкий проверял мои политические взгляды и возражал против моего выступления до тех пор, пока не увидел газету, в которой вкратце было рассказано о том, как меня принимали матросы.
Мы без проблем прошли мимо двух красногвардейцев, стоявших по обе стороны дверей в кабинет Троцкого в Смольном, причем у каждого в руках была винтовка со штыком, поставленная на пол, как обычно держали ее красногвардейцы, когда изображали невоинственную стойку. Троцкий провел несколько месяцев в Нью-Йорке, я слышал, что он свободнее говорит по-немецки, чем по-английски, поэтому попробовал изъясняться с ним по-немецки. Он не позволил непринужденно обращаться с ним, как Ленин, поэтому я не стал пытаться заговорить с ним по-русски. Мы сразу же перешел к делу: на Робинса произвело огромное впечатление то, что он слышал о «Воззвании к немецким солдатам», подписанном им, начал я.
– Робинс хочет, чтобы оно широко распространилось в Германии, а также на фронте, и он даст сто тысяч рублей, чтобы все это было сделано.
Я не стал особо оговаривать, что сто тысяч рублей предназначались на печатание, но это казалось мне очевидным. Но не для Троцкого. Он подскочил, словно ужаленный, и закричал:
– Ваш друг Робинс дал Брешковской два миллиона рублей, чтобы «внедрить патриотический дурман среди народа»!
Я стоял разинув рот, осознавая, что он ничего не понял, кроме ста тысяч рублей.
– Я хочу, чтобы вы знали, что ваш друг Робинс не сможет подкупить большевиков!
Это было шумное представление, и, прежде чем я восстановил дыхание, открылась дверь, и два красногвардейца влетели в комнату. Я заметил, что оба их штыка были нацелены на меня. Указывая на меня обвиняющим перстом, Троцкий по-русски приказал гвардейцам «вывести вон этого агента империализма».
На этот раз закричал не он, а я:
– Послушайте! Вы не можете арестовать меня! Я не агент империализма, я работаю на большевиков – прямо в вашем Министерстве иностранных дел, куда вы никогда не заходили! – Я орал на Троцкого и крепко напирал на него.
Он ошеломленно смотрел на меня. Гвардейцы недоуменно уставились на меня, а затем один из них поднял руку к бакенбардам, чтобы скрыть усмешку. Все это казалось довольно абсурдным, и даже Троцкий, самый лишенный юмора человек на свете, которого я видел, почувствовал некоторую робость. Я знал, что он испугался, когда, благополучно покинув здание, я направлялся не в тюрьму, а в Министерство иностранных дел.
Позднее Троцкий и я все же договорились, причем Володарский, назначенный народным комиссаром по печати, выступал в роли посредника.
Это правда, что Троцкий почти никогда не заходил в здание Министерства иностранных дел. Как только тайные договора были напечатаны как серия репортажей в прессе, Троцкий, похоже, почувствовал, что долг его по этому вопросу исполнен. Я уверен, что он понятия не имел, пока я громко не возвестил об этом, что мы с Ридом что-то делаем в этом большом, теперь почти безмолвном здании.
Наше бюро пропаганды было самым деловым местом на свете. Большинство чиновников ушли или слонялись без дела. В следующей от нас двери находился отдел военнопленных, где в элегантно обставленной комнате немецкие и австрийские военнопленные приносили репортажи о нашей пропаганде и о том, чтобы дальше «большевизировать» пленных. Когда мы заходили, чтобы поговорить с ними, то приходилось записывать наши имена в книгу и молчать о том, что мы видели или слышали. Луиза Брайант была уверена, что к этой книге имеет доступ «Черная сотня», поскольку за ней увязывался хвост повсюду, где бы она ни ходила.
Рид, Битти и я были приглашены Марией Спиридоновой отметить канун Нового года вместе с крестьянами – левыми эсерами. Это было в расцвете их партнерства в совместном руководстве Советами с большевиками, и следовало многое отпраздновать. Точно так же, сказала нам Спиридонова, это будет просто развлекательная вечеринка – никаких политических речей.
Мы отправились на Фонтанку, 6, где являлись гостями Исполнительного комитета левых эсеров. В хорошем настроении мы наняли сани и заплатили извозчику щедрую плату, что он счел уместным ради праздника. Мы все восхищались Спиридоновой, которая работала с Лениным и другими большевиками на Всероссийском крестьянском съезде и очень деятельно обеспечила большинство в Советах для коалиционного правительства. Рид считал ее самой потрясающей и могущественной женщиной в Петрограде. По дороге мы рассуждали о том, последуют ли делегаты от левых эсеров на приближающемся Учредительном собрании за своими вождями или будут в смятении. Однако сейчас уже были сомнения, позволено ли будет собранию открыться, если оно будет поддерживать Советы и все нынешние советские законы.
– Это значительно опорочит имя Ленина на Западе, – заметила Битти, когда мы пробирались по снегу, а ветер дул нам в лицо.
– Но не здесь, и это имеет значение, – сказал Рид. – Вы что, хотите, чтобы Ленин раскланивался и дал Учредительному собранию одержать верх? Именно это хотели бы увидеть кадеты и старая военная банда. Никто не беспокоится об Учредительном собрании, я хочу сказать, что рабочим это безразлично.
– Но старым крестьянам не все равно, – возразила Бесси.
– Вы хотите сказать, – вмешался я, – что старые революционеры – интеллектуалы, которые проводили голосование задолго до Октябрьской революции, и голосовали как делегаты, потому что крестьяне никак не могли различить правых и левых эсеров, поскольку в бюллетенях это не было указано. Это был трюк. Кроме того, я подумал, что в этот вечер политики не будет.
Когда мы вошли в дом на Фонтанке, 6, зал, который был раньше университетом, где изучалось правоведение, а теперь служивший общежитием для крестьян, мы увидели плакат, на котором было написано: «Все товарищи крестьяне, анархисты, будьте добры написать здесь свое имя». На оставленном месте были записаны четыре фамилии.
Это была праздничная вечеринка, с жареным поросенком и мясными и капустными пирогами, собравшиеся много пели и танцевали и даже зажигали бенгальские огни, когда выключили лампу. Мужчины накрыли ее своим пальто, а Спиридонова сделала жест продолжать пение.
Однако даже здесь были устроены дебаты по поводу Учредительного собрания. Радикальные левые эсеры видели реализм в доводах Ленина, что с Временным правительством у власти Учредительное собрание могло бы стать прогрессивной силой, но, когда пролетарская революция – уже свершившийся факт, это будет лишь объединяющей почвой для тех, кто хотел использовать его против народа. Дебаты, которые возникли на нынешнем празднике, хотя и короткие, затрагивали более серьезные вопросы – тень Брест-Литовска и резолюцию по беспорядкам на Украине, где власть сначала переметнулась к Советам и революции, а потом ей бросила вызов реакционная Рада.
Тамада, левый эсер Маркин, теперь народный комиссар почт и телеграфа, не мог вынести того, чтобы вечер прошел в легких беседах и веселье. Интеллектуал с бледным, поэтическим лицом и печальными глазами, что особенно подчеркивал свет свечей, которые освещали длинные столы, за которыми сидели больше ста гостей, он, наконец, поднялся, постучал, чтобы привлечь внимание, и начал:
– Если мы не разорвем последние цепи, которые связывают людей, – национализм, – революция погибнет. Мы не можем позволить национализму делить людей.
Старик-крестьянин из Молдавии яростно покачал головой:
– Ленин этого не допустит. Ленин очень мудрый.
– Спросите Ленина, – продолжал Маркин. – Он скажет вам, он всегда говорит нам, что все должно исходить снизу. Это мы, вы, крестьяне, которые должны начать…
Однако его голос потонул в веселых криках протеста. Гости не желали в эту ночь говорить о серьезных вещах. И поэтому Камков, народный комиссар юстиции, пустился в безумный, огневой пляс в узком, прилегавшем к помещению зале, и было решено судить Маркина «от имени партии правых эсеров и Учредительного собрания». Суд сопровождался многими шутками насчет их прежних братьев, принадлежащих к правому крылу; играя роли, они осуждали Маркина, прежде чем были представлены какие-либо доказательства. Единственное, что было назначено, – это наказание. Было решено лишить его десерта.
Рид собирался поехать домой, чтобы посмотреть на суд над другими издателями «Масс», однако он хотел осветить и Учредительное собрание, и Третий съезд (открытие его было назначено на 10 января), поэтому он отложил свой отъезд, решив ехать после Луизы Брайант, которая собралась покинуть Петроград 7 января. Зная, что на родине Учредительному собранию придают слишком много значения, он хотел задержаться в Петрограде достаточно долго для того, чтобы выяснить, какие будут последствия после собрания в городе.
В апреле и неоднократно после апреля Ленин подчеркивал, что республика Советов – это высшая форма демократии, чем обычная буржуазная парламентская республика. Во время режима Керенского Учредительное собрание считалось приложением парламентской демократии и законным требованием, озвученным большевиками. Теперь оно было неактуальным.
Направляясь на Учредительное собрание в пятницу утром, 5 января, я шел по Литейному проспекту и болтал со старым Марком Андреевичем Натансоном, бывшим народником и давним членом Центрального комитета партии социалистов-революционеров, который сейчас находился в группе Спиридоновой, более многочисленной, чем правые эсеры, которые захватили большинство мест в Учредительном собрании. Он рассказывал мне, как он пришел к Ленину, чтобы поговорить об Учредительном собрании. Он сказал, что Владимир Ильич открыто заявил: «Вы знаете, что мы не позволим, чтобы Учредительное собрание стоило нам революции. Нам придется прервать его, и тогда где окажутся левые эсеры? С нами?» И старый народник, еще немного поговорив с Лениным, почувствовал себя побежденным и сказал: «Очень хорошо, если дело дойдет до революции или Учредительного собрания, закройте Учредительное собрание и сделайте это силой». Он не мог говорить за свою партию; может, кто-нибудь и колебался, но не он.
Потом, когда мы с Натансоном приблизились к Невскому проспекту, то увидели группы, собиравшиеся для шествия; на громадных красных знаменах было начертано: «Вся власть Учредительному собранию». Двумя днями ранее в городе было объявлено осадное положение; людей предупредили не устраивать демонстраций и не входить в район вокруг Таврического дворца. Ленин приказал полку латышских стрелков охранять здание.
Мы увидели, как красное знамя пронесли через мост Александра II. Вдруг раздалась пулеметная очередь, все это вылилось в стремительный мятеж. Идя вдоль улицы, мы заметили красногвардейцев, устраивавших на улице баррикады из валявшихся бревен. Несмотря на попытки Советов предотвратить кровопролитие, для чего они пытались ограничить всяческие провокации со своей стороны против буржуев, кровь все же пролилась.
У меня не было билета, но у входа матрос узнал меня, и я вошел в просторный вестибюль. Это был дворец Екатерины Великой, который она подарила Григорию Потемкину, ее многолетнему фавориту, и сделала это росчерком пера. Дворец светился на солнце и распространялся, как казалось, на несколько кварталов, его свежая бледно-зеленая краска и снег на крыше придавали зданию праздничный вид, несмотря на тяжеловооруженных охранников, окружавших его.
В вестибюле я поговорил с Владимиром Бонч-Бруевичем и с комиссаром юстиции, с которым познакомился на Фонтанке, 6. Увидел Коллонтай, она выглядела женственно и прелестно, как обычно, хорошо преподносила себя. Я показал на уборщиков и декораторов, которые еще встречались в разных концах огромного зала, и спросил ее, не заделывают ли они проходы. Она укоряюще улыбнулась мне, словно противному мальчишке, и перевела разговор на приближающееся международное собрание53.
Я сказал ей, что у меня нет пропуска, но надеюсь, что передам свои бумаги чиновнику от прессы на следующий день.
Она расслышала в моем голосе вопрос, однако проигнорировала его.
Здесь был и Луначарский. Он стоял в очереди за завтраком вместе со всеми. Это обещало быть собранием с хорошей закуской. Большинство делегатов пришли, вооружившись бутербродами, на случай, если им не достанется еды, и со свечами, чтобы не сидеть в темноте, если большевики вырубят электричество.
Подошел Володарский, чтобы сказать, что по всему городу 4 января пройдут собрания. Там же был и Нейбут, охрипший после ночного выступления перед войсками, оборонявшими город. Всем делегатам Учредительного собрания, которым можно доверять, сказал он, было предложено выступить в этой бурной кампании.
Я вошел в просторный полукруглый зал и направился к галерее, где находились представители прессы; галерея располагалась сразу же за подиумом. Никто не спросил меня о пропуске. Я отыскал Рида и Луизу Брайант. Бесси Битти, Эдгар Сиссон и Гумберг сидели на стуле, зарезервированном для Робинса, а с ними был секретарь Троцкого. Рядом с Робинсом было место Ольги Каменевой, жены Каменева и сестры Троцкого. Она была окружена солдатами.