Зачем вцепился в меня своими ручищами? Больно! Ой, как больно! Сломалась моя голова. Мамочка, поцелуй меня! Уберите иголки! Мамочка, поцелуй меня!
Потом бабушка часто вспоминала: «Скорее всего, мотоциклист был „под шофе“, ведь даже не остановился! Я чуть не потеряла сознание, когда увидела бедняжку — тебя, мой мальчик. Спасибо Васеньке, знаешь, он подхватил тебя на руки и так бежал, так бежал до самой больницы. Через некоторое время и я подъехала на попутном тракторе. Ты так кричал, так кричал, что доктор вышел к нам и сказал: „Вы, мама, останьтесь, а вы, папаша, пройдите со мной, поможете держать ребенка“. Чудак, принял нас с Васенькой за супругов. Такой милый доктор оказался! Я еще долго к нему ходила. Водила тебя к нему, мой мальчик. И поила. Через трубочку. Ты ведь не мог есть с заклеенным ртом. Покажи шрам. Почти совсем незаметно. Да, если бы не Васенька... Представляешь: „Вы, мама, останьтесь, а вы, папаша, пройдите“. Сейчас таких докторов не встретишь. Не болезнь лечили, а человека. Человека надо лечить!»
Дверь резко распахнулась. Агрессивно размахивая двухлитровой клизмой, влетела стайка коренастых смешливых девушек в сандалиях на босу ногу.
— Давай, давай! — азартно предлагали они, сдернув с меня одеяло.
— Ниц! Ниц! — беспомощно отвечал я со стыдливой категоричностью, понимая абсолютную неизбежность подчинения жесткому правилу.
Через час надо мной уже мелькали плафоны коридора, вверх по которому толкал свою перевозку жилистый санитар Мражек. У порога операционного блока он задержал меня, нажал не глядя кнопку входного звонка. Отворили не сразу. Веселый бородач-анестезиолог распорядился повязать мне голову белой косынкой.
— Правда, хорошие у меня девочки? — спросил он по-русски.
— Очень, — трусливо улыбнулся я сквозь дрему транквилизаторов.
После этого «хорошие девочки» заботливо пристегнули меня кожаными ремнями к узкому операционному столу.
Но я обманул их и, ловко сорвав с себя грубые путы, победно вознесся вверх ногами тотчас, как принял наркозную маску. И уже сверху успел заметить склоненные надо мною головы операционной бригады.
Я обманул их.
...Выше, выше, еще выше кручеными железными ступенями тащит меня за руку отец сквозь штопор лестницы, выпускающей нас на чердак. А через разбитые, выдавленные ветром стекла смазанных черной пылью подъездных витражей следит, подглядывает за нами любопытный весенний день, и пляшет в каменном колодце лестничного проема, радуется вместе со мной гулкое эхо наших шагов. Открываем тяжелую дубовую дверь в пахнущую кошками темноту, которая хлещет по лицам, путает гирляндами развешанного после стирки белья, прежде чем показать нам лаз — полуприкрытое ставнями чердачное окно. На крыше отец отпускает мою руку, но скользкая покатая плоскость сперва не страшит меня. Я вижу свой город рядом с солнцем. Вдруг, жмурясь, роняю взгляд вниз: там, на месте бакалейного магазина, расплылась огромная клякса залитого дождями котлована. Страшно, страшно упасть туда, в шумный муравейник серо-зеленых человечков. Это пленные немцы. Они играют на губной гармошке и строят дом. Я еще крепче обнимаю холодное кирпичное туловище дымоходной трубы, к которой папа прикручивает телевизионную антенну.
Давным-давно, будучи школьником младших классов, отец сконструировал электрическую кормушку для рыбок в аквариуме. «Юраша — голова!» — определил тогда дедушка, а журнал «Знание-сила» осветил опыт юного изобретателя краткой заметкой. Сколько я помню, отец всегда возился с радиотехникой.
Правда, некоторое время довольно увлеченно коллекционировал открытки и книги, но под кроватью, на подоконнике, на стульях, на диване, на обеденном столе, в угольном посудном шкафчике и в гардеробе среди белья постоянно не убирались разложенные трансформаторы, конденсаторы, панели, динамики, резисторы и прочие детали. Мама протестовала, пыталась навести порядок самовольно — возникали конфликты. Однажды в сердцах она даже разбила радиолампу о папину голову. «Юраша — голова!» — обиделся дедушка.
Почти к каждому празднику отец собирал новый приемник, и вся семья в торжественно-молчаливом сборе слушала Красную площадь. И дедушка тоже, через специальный контакт, подключенный к черепу. Особенно он любил слушать голос Шаляпина. Вскоре после праздника отец обычно разбирал приемник. Неизменным оставался только старый картонный репродуктор, который часто под вечер пугал меня трансляцией спектакля МХАТа «Домби и сын». Объявляли — начиналось, били колокола. «Слышите, это хоронят Домби», — скорбно вещал балованный голос. «Мама, мама!» — сдавленно призывал я, леденея от ужаса. Выдернув вилку репродуктора, мама прикрывает настольную лампу, ласково целует меня и оставляет, возвращаясь на кухню. Переделанная папой из керосиновой медная лампа со сфинксами в основании мягко размывает через газету лохматого Бетховена в темной багетовой рамке над пианино. Я отворачиваюсь от него и засыпаю, расковыривая пальцем засаленные обои. Засыпаю, привычно не замечая ночной тарабарщины железнодорожных диспетчеров, ритмично врывающейся какофонии проносящихся поездов, устало фыркающего паровозного разноголосья, не ведая близкого зова вновь разбуженных заводских гудков.
Однако в иные дни утро нашей квартиры начиналось несправедливо рано. Стены сотрясались от разрушительных ударов кувалдой, сопровождавшихся молодцевато-бравым:
Помирать нам рановато, есть у нас еще дома дела...
Распахивал двери задвинутый, заставленный, захламленный коммунальный коридор. Вскочившие со своих постелей жильцы группировались в кухне семьями, каждая у своего стола, с любопытно-радостным негодованием наблюдая виновника побудки — молодого верзилу, по имени Ярослав, с песней вбивавшего в пол железнодорожный костыль. Это означало скорое приближение переаттестации в районном психоневрологическом диспансере, где он состоял на учете, симулируя умственную неполноценность с призывного возраста. Время от времени, нуждаясь в свидетельских показаниях, Ярослав валял дурака перед обитателями квартиры, двора и микрорайона. Обмазавшись лыжной мазью, туго замотавшись бинтами снизу доверху, варил в корыте суп из докторской колбасы, печенья и неразвернутых карамелек, маршировал по улице в белом маскировочном халате при полной охотничьей амуниции, имитировал на баяне воздушную тревогу, гремел речами агитационно-бредового содержания, возвысив себя голышом на скамейке посреди безмолвно озабоченных соседей. Унять, загнать Ярослава в комнату могла только его мамаша — немногословная старообрядка из раскулаченных, со средним образованием; принципиально не желая отдавать свои знания строительству социализма, она назло обществу служила уборщицей в банке. Папаша, лысый тщедушный техник неизвестного профиля, не имел никакой силы.
Официальное положение идиота давало возможность их сыну беспрепятственно заниматься бизнесом. Поначалу Ярослав пытался нищенствовать на паперти, откуда был вскоре изгнан и жестоко избит конкурентами за несоблюдение правил субординации. Затем, оправившись от побоев, задумался, недолго экспериментировал и наконец нашел истинно золотую жилу: собирал бутылки по вагонам, вокзальным залам и помойкам. А летом, скинув с себя вонючую робу, извлекал из сундука шикарный габардиновый костюм и отправлялся в круиз по черноморскому побережью, фотографируясь на память с праздно-красивыми дамами среди шашлыков и кипарисов.