Заглянул в двери быстрый Ломоносов, и дядя, вспомнив золотые дни, когда в каком-то вдохновении писал "Опасного соседа", а Ломоносов и Пущин были невольными свидетелями этого, представил его Карамзину и Вяземскому.
Карамзин и его попросил быть у него гостем.
На пороге встретил их запыхавшийся директор. Он отирал фуляром пот с лица и объяснил, что примчался сюда так скоро, как мог. О, если бы юношеские ноги! Веселость его была чрезмерна. И все тотчас переменилось – Вяземский посмотрел исподлобья на Александра; увидел потерянный взгляд и раздутые ноздри. Директор был рыхлый, бледный, широкозадый, с остзейскими голубыми глазами, которые он беспрестанно закатывал. Небесная доброта изображалась на его лице, а угодливость и развязность – во всех движениях. Он был в восторге от таких гостей и прочее.
Шутки сразу прекратились. "Арзамаса" и следа не было. И Карамзин заторопился. Он попросил директора отпустить с ними Пушкина и Ломоносова – осмотреть Китайскую Деревню. Китайская Деревня была в двух шагах от лицея.
Они подошли к этим домикам, таким холодным, таким необитаемым, точно в них никогда и нельзя было представить ничего живого. Со странным чувством смотрел историк на Китайскую Деревню, в которой был обречен жить этим летом. Он постригся в историки, – сказал о нем Петруша Вяземский, но иноки не живали в таких нарядных, таких холодных беседках. Василий Львович недоумевал:
– Тут, друзья мои, до кухни, ежели ее устроить вон в той палатке, далеко: все простынет.
Он называл эти домики по-военному – палатками.
Странная фигура вдруг вытянулась перед ними: страшной толщины старый генерал, запыхавшись, стоял у входа в Китайскую Деревню, как бы преграждая путь. Александр узнал его: комендант Царского Села Захаржевский явился приветствовать гостей. Впрочем, приветствия не было.
Генерал, представившись, пролепетал, что Китайская Деревня не в порядке и он просит отложить осмотр.
Он был бледен, и глаза его сверкали, словно у него отнимали эти дома и словно они принадлежали ему.
– Прикажите открыть двери, – спокойно сказал Карамзин, тоже бледнея. – Мы подождем здесь.
Генерал, потоптавшись, отдал приказание хриплым и сдавленным голосом полководца, принужденного отступить, – открыть двери.
Он удалился.
Заплесневелые стены представились им. Василий Львович сказал, впрочем, что здесь летом будет хорошо. Александр посмотрел на Карамзина, потом на Вяземского. Все было понятно: дворцовая челядь, ненавидевшая чужих и свято оберегавшая все углы Царского Села от вторжения лицейских, встревожилась при появлении великого человека. Он закусил губу, раздул ноздри и тихо фыркнул. Вяземский исподлобья, поверх очков, посмотрел на него.
– Пыхнул жалобно сверчок, – сказал Карамзин, оглядел их и улыбнулся.
Герой-комендант отступил перед его войском. Потом Пушкин с Вяземским по-братски, по-лицейски взялись за руки и пошли осматривать все углы новых владений. Василий Львович увязался за ними и делал хозяйственные замечания, весьма дельные. Он нашел подходящее место для погребца.
– В жару, друзья мои, вино любит скисать. Это нужно понимать.
Карамзин никогда не пил вина.
Все же Вяземский успел сказать Александру, что идет настоящая война: "Беседа" сильна, Шишков обо всех делах академии входит к Аракчееву; что Николая Михайловича враги чуть не съели в Петербурге, даром что все люди со вкусом носили его на руках; что комедия Шутовскова имеет сильный успех и что над Жуковским смеются. Ну да не на таковских напали. Вкус, ум, "Арзамас"!
Он пришлет ему нечто вроде торжественной арзамасской песни: "Венчанье Шутовскова".
2
Он только и жил теперь этими краткими встречами, посещениями.
Прошлым летом забрел в лицей и спросил Пушкина отставной поручик, Батюшков, и этой встречи Александр еще не позабыл. Отставной поручик был мал ростом – махонький, как сказал Фома.
Тихим голосом он сказал Александру, что зашел поблагодарить его за послание. На нем была бедная одежда: серая военная куртка, картуз. Он грустно и рассеянно смотрел темно-серыми глазами на Александра и ничем не напоминал ленивца, мудреца, любовника, которым был в стихах, больше всего понравившихся. Александр напечатал послание именно этому ленивцу:
Философ резвый и пиит,
Парнасский счастливый ленивец
Поэт теперь все реже появлялся в журналах. Александр в послании писал ему об этом:
Ужель и ты, мечтатель юный,
Расстался с Фебом наконец?
Теперь он пожалел об этом. Задумчивый, рассеянный, Батюшков, казалось, заблудился здесь, в Царском Селе, и было непонятно, как он доберется до дому. Стихи о московском пожаре припомнились Александру:
Лишь угли, прах и камней горы
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!
Тихим голосом он сказал о дворцовом строении и пороках в размере достроенного флигеля. Потом сразу – спросил Александра: зачем он назвал его в послании российским Парни?
Он когда-то писал обо всем этом, но больше никогда не станет.
"Воспоминания в Царском Селе", которые Александр читал на экзамене перед Державиным, было, по его мнению, лучшим его стихотворением. Почему не попробует он написать поэму обо всех этих важных делах, о подвигах? Довольно ведь написано посланий.
Нет, он не был похож ни на эпикурейца, ни на мечтателя.
Александр ответил ему, слегка уязвленный, что он пишет поэму, но только шуточную, сказочную – в самом болтливом роде: о Бове. Бова это герой, а в сказке действуют еще хитрый король и даже тень его слабоумного отца.
Батюшков тихо сказал, что и сам думал о такой сказке, и вдруг попросил Александра:
– Отдайте мне Бову.
Он улыбнулся и сразу стал похож на свои старые стихи о лени, о роскошных мудрецах. Потом он пригорюнился, пожал ему руку и ушел не оглядываясь, маленький, сухонький, прямой.
Александр долго потом бродил по лицейским коридорам, переходам и не находил себе места. Потом он тряхнул головой и опомнился.
Когда Дельвиг спросил его, о чем говорил с ним Батюшков, Пушкин ему не захотел рассказывать. А Дельвиг спросил потом еще как-то, понравилось ли послание. Но Пушкин ответил:
– Suum cuique – будь каждый при своем.
Он не хотел больше думать об этом.
Вечером он стал читать все, что написал за год. Многие строки показались ему вдруг лишними, и он их зачеркнул.
Потом Жуковский подарил ему книгу своих стихов.
Жуковский был высок ростом, длинные волосы падали на лоб, он был смешлив и говорлив. Батюшков, казалось, не замечал людей, а только здания и размеры их; Жуковский, осмотревшись, тотчас сказал о директоре, что он похож на кота. И в самом деле он был похож на кота – плавного, сытого и поэтому доброго.
Теперь Карамзин, Вяземский и дядя Василий Львович по пути в Москву остановились у него. Карамзин собирался на лето в Царское Село – уже до них дошли слухи, что великий историк будет царским советником. Вот как легко и просто шло просвещение, чего оно достигло!
Арзамасец-дядя был теперь, видимо, на верху славы – он был самым старым арзамасцем, все должны были помнить его бои с "Беседой" и с отверженными вкусом халдеями. Александр был в упоении, провожая их в Китайскую Деревню, в которой предложили жить летом Карамзину. Правда, самые домики – старая и незаконченная дворцовая затея – были сыры и более похожи на необитаемые беседки, чем на человеческое жилье. Карамзин, хмурясь, осматривал их. Потолки были низкие, домики тесные; он выбрал один, попросторнее – для семьи своей, другой, соединенный крытым переходом, для кабинета, третий для кухни и людей. Александру показалось, что он вздохнул. Он удивился бы, если бы ему сказали, что он всем им нужен, нужнее даже, чем они ему.
Карамзин был в тревоге и грусти.