Тут начинались вопли, стук пюпитров, ругательства самого добродушного свойства - общее веселье, откровенный торг за отметку, и в результате - весь выпускной класс общими усилиями смог перевести на экзамене один рассказ в тридцать строк - про "элефанта".
Но наименее для всех симпатичным считался священник, которого кадеты, не стесняясь, называли "поп",- бледная личность с вкрадчивым голосом. Он слыл в корпусе доносчиком и предателем.
Он исповедовал в церкви для быстроты по шесть-семь человек сразу. О религии, впрочем, никто не рассуждал, и никто ею не интересовался, а хождение в церковь для громадного большинства представлялось одной из скучных служебных обязанностей, в особенности в так называемые "царские дни", когда из-за молебна приходилось жертвовать ночевкой в городе.
О царе, царской семье кадеты знали меньше, чем любой строевой солдат, которому на занятиях словесностью вдалбливали имена и титулы "высочайших особ".
У каждого кадета было два мира: один - свой, внутренний, связанный с семьей, которым он в корпусе ни с кем делиться не мог, и другой - внешний, временный, кадетский мир, с которым каждый мечтал поскорее покончить, а до тех пор в чем-нибудь не попасться. Для этого нужно было учиться не слишком плохо, быть опрятно одетым, хорошо козырять в городе офицерам, а в особенности генералам, в младших классах не быть выдранным "дядькой" на скамье в мрачном цейхгаузе, а в старших не оказаться в карцере. Одним из поводов для наказания могло оказаться курение, которое было запрещено даже в старших классах. В общей уборной постоянно стояли густые облака табачного дыма. Вбежит, бывало, какой-нибудь Коваленко в уборную в надежде поймать курильщика, но все успевают бросить папиросу в камин или мгновенно засунуть ее в рукав мундира; по прожженным обшлагам можно было безошибочно определять курильщиков.
Недаром пелось в кадетской песне, именовавшейся "Звериадой":
Прощай, курилка, клуб кадетский,
Где долг природе отдаем,
Где курим мы табак турецкий
И "Звериаду" мы поем.
Только здесь, у камина в ватерклозете, мы могли чувствовать себя хоть немного "на свободе". Здесь, например, говорили, что недурно было бы освистать эконома за дурную пищу. Наши предшественники по 1-й роте устроили на этой почве скандал самому Косому - разобрали ружья, вышли после вечерней переклички в белый зал и потребовали к себе для объяснений директора.
Тут же в вечерние часы рассказывались такие грязные истории о киевских монашенках и попах, что первое время мне было совсем невтерпеж. Еще хуже стало в лагере, где традиция требовала, чтобы каждый вечер, после укладывания в постель, все по очереди, по ранжиру, начиная с правого фланга первого взвода, состоявшего из так называемых "жеребцов", рассказывали какой-нибудь похабный анекдот. Это был железный закон кадетского быта. Лежа на правом фланге как взводный унтер-офицер второго взвода, я рассчитывал наперед, когда очередь дойдет до меня, и твердо знал, что пощады не будет.
Мне позже пришлось столкнуться в роли начальника с офицерством; это было в 1916 году на живописных солнечных берегах Франции близ Марселя, где в мировую войну расположился отряд "экспедиционного корпуса" царской армии. Офицеры, как только часть прибыла в порт, разошлись по публичным домам, не подумав выдать солдатам жалованья. Солдаты убили на глазах французов своего собственного полковника. Разбирая дело по должности военного атташе, я ужаснулся шкурничеству, трусости и лживости "господ офицеров", по существу спровоцировавших солдатскую массу на убийство. Тогда я вспомнил Киевский корпус, со всей его внешней дисциплиной, тяжелой моральной атмосферой и своеобразным нравственным "нигилизмом", закон которого "не пойман - не вор" означал почти то же, что и "все дозволено".
Кадетский лагерь располагался в нескольких шагах от здания корпуса, в живописной роще, где были построены два легких барака, открытые навесы для столовой и гимнастический городок.
Каждое утро на поле рядом с лагерем производились под палящим солнцем строевые ротные учения, главным образом в сомкнутых рядах; не надо забывать, что в ту пору каждая команда передавалась взводными и отделенными начальниками, причем для одновременности выполнения требовалось добиться произнесения команд сразу всеми начальниками.
На ротный смотр как-то приехал сам командующий округом, тяжело раненный на русско-турецкой войне в ногу, престарелый генерал-адъютант Михаил Иванович Драгомиров. Про его чудачества ходили по России бесконечные слухи и анекдоты, среди которых самой характерной была история с телеграммой, посланной им Александру III: Драгомиров, запамятовав день 30 августа - именин царя, спохватился лишь 3 сентября и, чтобы выйти из положения, сочинил такой текст: "Третий день пьем здоровье вашего величества Драгомиров",- на что Александр III, сам, как известно, любивший выпить, все же ответил: "Пора и кончить. Александр".
Михаил Иванович нашел, что корпусные офицеры сильно отстали от строевой службы. Он их вызвал из строя и велел нам, взводным унтер-офицерам, самим командовать взводами, а затем, перестроив роту в боевой порядок, опираясь на палку, повел ее в атаку на близлежащий песчаный холм.
В послеобеденное время производились занятия в гимнастическом городке или по плаванию - на большом кадетском пруду. Требования по плаванию были суровые, и отстающие кадеты обязаны были в зимнее время практиковаться в небольшом бассейне в самом здании корпуса.
Остальное время дня кадеты, главным образом, угощались, памятуя голодные зимние месяцы. В лагере полагалась улучшенная пища. Объединялись чайные компании из пяти-шести человек каждая, делившие между собой съестные посылки, приходившие из дому,- сало, украинские колбасы и сладости. По вечерам ежедневно я участвовал в нашем оркестре, а на вечерней перекличке рапортовал о наличном составе 2-го взвода фельдфебелю Духонину. Вспоминая этого благонравного тихоню с плачущей интонацией в голосе, вспоминая встречу с ним в Академии генерального штаба, где он слыл полной посредственностью, я не могу себе до сих пор представить, каким чудом этот человек смог впоследствии, в 1917 году, при Керенском, оказаться на посту русского главковерха.
Незабвенные воспоминания сохранились у меня о южных ночах, когда, лежа на шинелях и забыв про начальство, мы распевали задушевные украинские песни. Все чувствовали, что скоро придется расстаться с нашим любимым Киевом и ехать в суровый Петербург для поступления в военные училища.
Близкие друзья мне говаривали:
- Что же, Игнатьев, будешь ты нам отвечать на поклон, когда станешь шикарным гвардейцем? Смотри, не задавайся!
В такие минуты мне этот вопрос казался до слез обидным: я ведь не знал, что такое Петербург, я ведь не постигал, какая пропасть между золоченой столицей и скромной провинцией, между гвардией и армией, между блестящей кавалерией и серой армейской пехотой.
Глава пятая. Пажеский Его Величества корпус
Я вступил в жизнь, как принято было говорить, "золотой молодежи" осенью 1894 года, когда яркое солнце Киева сменилось для меня октябрьским серым небом и сырым туманом "Северной Пальмиры".
Через несколько часов по приезде в Петербург я навсегда сбрасываю свой скромный кадетский мундирчик, и портной Каплун пригоняет на меня блестящую форму пажа младшего специального класса. На рукавах однобортного черного мундира нашиты по три широких золотых галуна; такой же галун и на высоком воротнике из красного сукна. Каплун выражает надежду, что через год, дослужившись до камер-пажа, я позволю ему нашить золотые галуны на каждую из задних пол мундира.