Пятьдесят лет в строю - Игнатьев Алексей Алексеевич 7 стр.


А потом мы своими детскими голосами выводили разудалую:

Солдатушки, бравы ребятушки, где же ваши деды?

Наши деды - громкие победы, вот где наши деды.

К этой же эпохе раннего детства, то есть к началу восьмидесятых годов, относится и мое первое знакомство с русской деревней.

Это было родовое имение, унаследованное отцом после смерти деда, Чертолино, Тверской губернии, Ржевского уезда, Лаптевской волости и, как значилось в крепостных документах, "прихода св. Троицы, что на реке Сишке".

Там отец проводил с нами все свои служебные отпуска, и туда же съезжались мы, будучи уже взрослыми.

Чертолино - это моя дорогая родина.

С радостью сбрасывал я с себя офицерский мундир и накрахмаленную рубашку и, заменив их косовороткой, бежал в чертолинский парк. Там, с крутого берега Сишки, заросшего вековыми пахучими елями, видна на другом берегу деревня Половинино. Большой желтый квадрат зреющей ржи, изумрудный воронцовский луг и полосатые поля крестьянских яровых; темно-зеленые полоски картошки чередуются с палевыми полосками овса и голубоватыми полосками льна.

На косогоре, как бы в воздухе, красная кирпичная церковь, московская пятиглавка, а на горизонте - синева лесов, тихие пустоши, летом пахнущие сеном, а к осени мокрым листом и грибами.

На всю жизнь запечатлелся в моей памяти этот дорогой уголок родины. Никакие красоты в иных странах не могли вытеснить из моего сердца привязанности к русской природе.

И жаль мне людей, которые чувствуют по-иному. Они, верно, не жили, как я, в живописных истоках Волги и не чувствовали всего величия русской деревенской жизни, прежней жизни русского народа во всей ее неприглядности и темноте. Там же, в Чертолине, я осознал и счастье служить этому народу, в котором природная рассудительность и сметка восполняли культурную отсталость, а стремление к правде и справедливости создавали почву для достижения высших человеческих идеалов.

Оно, это чувство неразрывной связи с чертолинским народом, послужило мне самой сильной нравственной поддержкой в те тяжелые дни, когда я жил на чужбине один, преследуемый всей русской эмиграцией.

- Да перед кем же вы в конце концов чувствуете себя ответственным?спросил меня в Париже французский премьер-министр Клемансо после Октябрьского переворота, когда узнал, что я - русский военный атташе - отказываюсь признавать белых и в то же время хлопочу о делах наших бригад во Франции.

- Да перед сходом наших тверских крестьян, - ответил я французскому премьеру.- Они, эти мужики, наверно, спросят меня: что я сделал в свое время для их собратьев, революционных солдат особых русских бригад во Франции?

Маклаков называл это демагогией, но не смог вырвать из моей головы память о наших кузнецовских, смердинских и карповских мужиках, с коими были связаны в прежнем лучшие минуты здоровой, трудовой, деревенской жизни.

Живя в Париже и читая уже много лет спустя о кулаках, я мысленно видел старшину Владимира с цепью на шее, осанистого, хитрого, молчаливого, сознающего свое превосходство; или церковного старосту Владимира Конашевского в зайцевской церкви: он ставит свечки, истово крестится и при каждом поклоне заглядывает из-под локтя назад на приход, которому должен показывать пример благочестия,- в нищем Конашеве из пятнадцати дворов у него одного изба в три сруба с резью.

А середняками я представлял себе наших соседей карповских, работавших полвремени у себя, а полвремени у нас, снимая на обработку картофельные или льняные десятины. У них было по одной-две коровы, по одной-две лошади, не то что у кузнецовских, которые поставляли мощный обоз для зимней возки морозовского леса или нашего спирта.

А бедняки - это вся смердинская голытьба, что ежедневно заходила в усадьбу за работой и артелью брала подряд то на расчистку леса, то на копку канав или силосных ям; это загадочный угрюмый великан Павел Воронцовский, не обрабатывавший даже собственного надела, безлошадный, занятый обычно ловлей раков, первый участник в пуске нашей паровой молотилки и усовершенствованной сноповязалки. Он презирал полужизнь, полусмерть своих односельчан, которые его побаивались, считая, что у него просто "не все дома".

Управляющим Чертолиным, исполнителем всех заданий отца был его бывший денщик Григорий Дмитриевич Яковенко, покоривший в свое время сердце горничной Дуняши; Дуняша превратилась в Авдотью Александровну и получила от крестьян достойную своего нрава кличку Погода.

Григорий Дмитриевич был для нас роднее родственников, а тем более друзей.

Вторым в этом ряду постоянных служащих отца был кучер Борис, носивший на кафтане колодку с медалями и Георгием за турецкую войну. Родом из-под Саратова, этот богатырь с чувствительным и нежным сердцем переживал с нашей семьей все ее горести и радости. Встречает, бывало, меня на станции в Ржеве и уже на платформе зажимает в свои могучие объятия. Перед подъездом темно-серая тройка.

В корню Купчик, на правой пристяжной хитрый Боец, на левой - красавица с огненным глазом Строга, все доморощенные от крупных донских кобыл и городских хреновских рысаков. Дорога длинная - тридцать верст. На пароме через Волгу Борис поит из шайки коней, сам пьет и меня угощает, уверяя, что волжская вода - "сама жизнь". Солнце печет. Торопиться некуда, и под нежный звон бубенцов Борис тихо напевает не "кабацкую", а настоящую ямщицкую "Тройку". Потом начинает вспоминать про турецкую войну, про чудеса Царьграда, куда впустили из всей русской армии только его роту Преображенского полка, а попав на свою любимую тему о "политике", объясняет, что всему виноват исконный наш враг, "проклятая англичанка", стоявшая за спиной турок.

Мы приехали в Чертолино в первый раз в 80-х годах, в эпоху, когда многие помещики, лишившись незадолго до этого дарового крестьянского труда, бросили свои родовые гнезда. Чертолино, как многие имения в ту пору, было в полном запустении.

Самым сохранившимся зданием оказался винокуренный завод, но и его мы нашли без крыши и без окон. Старый барский дом наполовину сгорел, и вся обстановка исчезла.

Два-три первых лета мы жили среди развалин, ночуя под сохранившейся лестницей.

На девятьсот десятин имения запашки было не более сорока десятин; их ковыряли сохами соседние крестьяне. Старики еще помнили о барщине и вздыхали по ней, потому что "освобождение" лишило их и этого источника существования.

- Тогда,- говорили мужики,- при бабке твоей, и леса, и луга, все было общее, а теперь, после дележа, и деваться некуды...

Народ этот был одет в самотканые лиловатые рубашки и полосатые голубые портки, ходил босой или в лаптях, а старики - в валенках.

Около нашего дома ежедневно толклись женщины с кричащими младенцами, приходившие к моей матери за лекарствами вроде хины или валериановых капель. Ближайшие доктор и аптека были в тридцати верстах, во Ржеве.

Я помню открытие первой школы, построенной отцом.

Я помню, как за отремонтированной ригой собрались карповские и смердинские взглянуть на необычайную выдумку - шведский одноконный плуг, клавший ровный маслянистый пласт красного суглинка.

- Нам непригоже,- говорили старики,- ты, Ляксей Павлович, всю глину снизу подымешь, и никакого хлеба не уродится.

Как рано я постиг значение севооборотов и безвыходность крестьянского хозяйства на надельной земле и трехполке!

За право пастбища воронцовские убирали смежный с ними наш луг. За пользование сухостоем для дров карповские производили расчистку нашего леса.

Назад Дальше