На Быстрянке - Янка Брыль 9 стр.


не скроешь этого - любовались.

Она была хороша. А как повзрослела! И в самом деле, вот уже и студентка. Ей-богу же, не верится! Коричневый шарф с кокетливой радужной бахромой на концах обрамляет ее лицо, разрумянившееся от тепла. Тонкие черные брови. Свои, конечно, не испорченные модой. Черные глаза глядят открыто, с хорошей, еще детской доверчивостью и вместе - первым девичьим лукавством. Веселые, от природы румяные губы раскрываются в душевной, только ей присущей улыбке. И зубки... белые, точно на заказ подобранные. Вот она, Людочка! А?

Скоро, должно быть раньше, чем всем в вагоне, Толе стало жарко. И он, волнуясь от предчувствия еще большей радости, предложил ей снять пальто. Людочка, ничего не подозревая, сняла - при его помощи, конечно, - свое темно-синее демисезонное...

И вот она стоит - высокая, стройная, в серой с синим футболке и черной, слишком старательно, кое-где даже до блеска отглаженной юбке. Коричневый шарф с кисточками, так же как и пальто, уже не нужен. Она развязала его, затем, как бы идя навстречу Толиному желанию, откинула на плечи, выпустив на волю черные пышные волосы. И опять улыбнулась - просто и открыто.

- Ну и зла же я на Максима, - сказала она. - Так ему и напишу.

- А почему? - спросил он, приходя в себя. - Чего тут злиться?

- Чего? Мы бы вот так втроем и поехали. К нам. Ведь ты один не поедешь. Буду сидеть на печи, слушать, как мельница гудит... - Она засмеялась. Противный Максим, - сказала, немного помолчав. - А потом еще хуже будет.

- Да ну?

- А вот и ну. Ученым станет, женится и будет только письмами, в кои веки раз, и приветами отделываться. А помнишь, Толя, как хорошо раньше было? Всем вместе...

Говорили о чем угодно - вспоминали прошлое, рассказывали друг другу об учебе, то и дело вспоминали Максима, добрую тихую тетку Марылю, дядьку Антося с его басом, мельницу. Смеялись. И за этим смехом, за всеми обыкновенными, простыми словами, за взглядами с тайной искоркой у Толи в душе не смолкала новая песня...

С этой песней он помогал ей перед их полустанком одеться, мужественно нес два пустых студенческих чемодана, здоровался с дядькой Антосем, в санях укрывал Люду от ветра, а потом, распрощавшись на перекрестке, унес эту песню домой, в родную деревню.

Они условились переписываться. Но и в письмах чувства прятались где-то глубоко в подтексте; за полтора года Толя так ни разу и не начал письма теми словами, которые все настойчивее и настойчивее просились на язык: не написал ни разу "дорогая Людочка", а все "добрый день" или "здорово, Люда". А встретились они после тех чудесных часов в вагоне всего раз, на прошлогодних каникулах.

Сейчас встретились и - опять ненадолго. Второй день вместе. Да разве ж это вместе? А завтра - снова разлука...

...Толя уже не сидит над Максимовой рукописью, он ходит по комнате, от стола до порога, и ему здесь тесно, как тесно в его душе чувствам, которые совершенно необходимо высказать.

"Написать ей, что ли?" - приходит мысль. И от мысли этой, от сознания, что это последняя возможность выйти из тупика, стало и радостно, и как-то не по возрасту страшновато. "И в самом деле, напишу. Сентиментально выйдет, словно в романе каком-то... Ну так что ж?"

Толя сел, вынул из кармана пиджака, висевшего на спинке стула, ручку, взял чистый листок бумаги.

Как же начать? А просто, как хочется, как давно уже хотелось.

"Дорогая Людочка!" - написал он.

- А кыш! - вдруг послышался в сенях грозный бас дядьки Антося. - Кыш, погибели на вас нет, чтоб вам...

Толя вскочил, смял, спрятал в карман бумагу. Опять! Сговорились они, что ли?

- Сидишь в духоте, - сказал дед, входя в комнату. - Шел бы ты к реке: там ведь тоже можно читать. Я там лежал. Ничего лежится...

Дядька Антось присел на лавке, снял шапку и провел ладонью по мокрой лысине.

- Не могу уже все-таки, будь оно неладно.

Толя молчал, и в душе его боролись разноречивые чувства: раздражение против старика за то, что не вовремя пришел, неловкость и даже страх, что он, партизанский дед, все видит и все знает. Того и гляди, загремит: "А что это у тебя за бумажка в кармане? Ты, разбойник, никак дочку у меня, хворого, хочешь отнять?"

- Ну, - заговорил старик, придвигаясь поближе к столу, - что ж ты у него тут вычитал? Что он пишет который уже год? Что-нибудь стоящее?

Толя начал оживать.

- Работа, дядька Антось, толковая.

- Вишь ты! Гм...

- Книга будет, дядька Антось.

- Вишь ты! Вот лоботрясина!

Старик придвинулся еще ближе.

- А что ж, правильно, - сказал он, беря со стола папиросу. - Разве только панам про лес писать? Миновалось, будь они неладны! Плотогонов сын лучше напишет. Тьфу, чтоб ты сгорела! - выругался он, закашлявшись. - Уже и курить не могу. Дошел Антось до ручки.

- А вы не курите. Да прилегли бы.

Толя вдруг вспомнил землянку и первую чарку с дедом, "редактором" и Аржанцом, вспомнил, как Максим накинул отцу на плечи кожух, и давнее чувство сыновней нежности заслонило собой всю глупую обиду, и неловкость, и страх, вызванные неожиданным приходом старика.

- И вправду, ложитесь, дядька Антось. Я пойду на мельницу, погляжу. Дочитаю потом.

- Да, лягу, брат, лягу. А только радости от этого мало.

Дед тяжело поднялся и ушел за перегородку. Слышно было, как он топал там, потом улегся на толстый соломенный матрац.

Толя закурил. И вдруг усмехнулся. Потому что память его, как ему сперва показалось, неведомо отчего, "подкинуло на ухабе". Всплыли слова Толстого, которые приводит Горький в своих воспоминаниях: "Для веры, как для любви, нужна храбрость, смелость. Надо сказать себе: "верую" - и все будет хорошо".

"Так вот почему я вспомнил это! - опять усмехнулся Толя. - Конечно же верю, люблю, и ничто мне по помешает. Пиши, вахлак, если сказать не умеешь!.."

Он взял новый листок бумаги.

"Дорогая Людочка!

Ты не удивляйся, что я не решился тебе прямо сказать это, а вот пишу..."

- Если ему хорошо пишется, так что ж, - говорил за стеной старик. И голос его показался Толе мягче, чем всегда. - Мало разве вам довелось...

Толя слышал и не слышал.

"...Я люблю тебя самой настоящей любовью и очень давно... может быть, раньше даже, чем мы с тобой в первый раз встретились. Помнишь, в вашей хате в Копачах? Ты не улыбайся, у меня всегда именно это чувство, что не было такого времени, когда мы были чужими, незнакомыми, что я всю жизнь любил тебя и просто не могу припомнить такого дня, когда бы не думал о тебе, когда бы в сердце мое не глядели твои любимые, твои бесконечно родные глаза..."

- Да не болтались бы вы так долго бездомниками, - гудел за стеной дед. - Нашел бы, что один, что другой, добрую девку и женись, чего там... Ты-то хоть помоложе, а мой так уже заматерел в кавалерах от этой науки...

- Всё!.. - вздохнул Толя, перешагнув наконец заветный рубеж. С отменной аккуратностью сложив листок вчетверо, он написал адрес: "Люде", потом подумал, улыбнулся и под черточкой поставил, так сказать, обратный адрес: "От знакомого". Получилось довольно глупо, по-ребячьи. И пускай!

- У тебя тоже, видно, еще семья не на уме, - бубнил дядька Антось. Университет свой кончишь - тоже будешь книгу писать...

Толя глянул на портрет и, как заговорщик подмигнув Люде, подумал: "Поглядим, дед, что ты нам завтра скажешь!"

Мельницу пустили не так давно: Толя застал работу в самом начале.

Мешок пшеницы, предназначенной на каравай, надо было поднять на второй этаж. Тетка поправила косынку и ловко, с горько доставшейся мужской ухваткой, взялась за узел мешка.

- Давайте я, - подошел к ней Толя.

- Да что вы, ах ты боже мой! - запротестовала тетка.

Назад Дальше