Когда в комнате жил Лобов, там висели фотографии лошадей, рисунок из какого-то журнала, изображающий амазонку в черном платье и с цилиндром на голове верхом на сером в яблоках жеребце, и гитара. Все это вместе с другими вещами Коршунов отправил матери Лобова.
Коршунов хотел было оставить себе гитару; он снял гитару со стены и подержал в руках. Расстроенные струны тихо зазвенели. В пустом доме дребезжащий звук показался Коршунову громким и неприятным. Он положил гитару в ящик поверх фотографий и книжек. Играть на гитаре Коршунов не умел.
Лобова похоронили в парке вместе с убитыми красноармейцами, и над их могилами построили три деревянных обелиска с пятиконечными звездами и с фотографиями погибших. Фотографии были в рамках со стеклами. Обелиски выкрасили в красный цвет. Могила Лобова была посредине, и ее обелиск был чуть-чуть выше двух других. На следующее утро после похорон кто-то украсил живыми цветами могилу Лобова. На рамку с его фотографией был накинут венок.
В домике Коршунова было тихо и неуютно. Коршунов старался как можно меньше бывать дома. Приходил только ночевать. Помощника вместо Лобова Коршунову еще не прислали, и работы было много. Все-таки оставалось свободное время, и Коршунов не знал, чем занять его. Первые дни после похода Коршунов отсыпался. Он спал по десять часов в сутки. Зато потом он не смог спать, и началась настоящая бессонница, и жаркие ночи без сна в пустом доме были мучительны и тоскливы. Коршунов по ночам думал о Лобове. Он многое вспоминал, и многое, что раньше казалось ему бесспорным, интересным, целиком заполняющим жизнь его и жизнь Лобова, начало казаться ему вовсе не таким важным, вовсе не таким значительным. Ему было жаль Лобова, жаль, что Лобов убит, и он думал, что если бы вдруг смерть Лобова оказалась ошибкой, если бы Лобов ожил, то они оба стали бы жить совсем иначе, совсем не так, как прежде. Но в чем именно должна была заключаться эта жизнь, Коршунов не знал.
И Коршунов тосковал.
Один раз он решил напиться. Накануне выходного дня он купил водки, купил всякой еды и позвал к себе несколько командиров. Сначала все старались веселиться, неестественно громко разговаривали и хохотали. Пили много и не пьянели. Кто-то предложил спеть, и начали петь, и пели старательно, громко, но нестройно. Потом вдруг сразу замолчали. У Лобова был хороший голос, он играл на гитаре и всегда был запевалой. Все подумали об этом, и веселье расстроилось. Один за другим командиры разошлись, хотя много осталось невыпитой водки. Коршунов долго сидел один за столом.
После неудавшейся вечеринки Коршунов совсем помрачнел. Плохо было еще и то, что нога Коршунова действительно пострадала от мороза и болела. Доктор делал Коршунову по утрам ванны для ноги из теплой воды с марганцовкой, мазал ногу какой-то мазью и забинтовывал. Коршунов носил мягкую туфлю на левой ноге, ходил с палкой и немного хромал. Иногда нога болела. Из-за ноги Коршунов не мог ездить верхом, а езда верхом была не просто развлечением. Коршунов любил лошадей и по-настоящему понимал толк в лошадях. Езда верхом была для него такой же потребностью, как сон и еда. В те годы ему казалось невозможным жить без лошади. Необходимость отказываться от верховой езды еще больше увеличивала тоску.
По утрам после перевязки Коршунов обязательно заходил в конюшню. У Коршунова были три лошади - три жеребца, славившиеся по всем комендатурам и заставам. Басмачи знали лошадей Коршунова так же хорошо, как и его самого. Жеребцы стояли в глубине конюшни. Коршунов по очереди заходил к ним в станки. В конюшне приятно пахло сеном, кожаной сбруей и конским навозом. Все три жеребца были вороные. Только у одного - Басмача - белая метина на лбу и около левого переднего копыта белое пятно. Басмача Коршунов любил больше других.
Из конюшни Коршунов шел в управление комендатуры.
Он проходил по двору, тяжело опираясь на палку, и вид у него с каждым днем был все более и более мрачный. Несколько раз товарищи спрашивали, что с ним и не болен ли он. Коршунов огрызался или молча пожимал плечами.
Как-то в кабинет Коршунова зашел Захаров, секретарь партбюро комендатуры. Несмотря на молодость, Коршунов уже несколько лет был в партии и коммунистом был безупречным. Захаров, старый политработник, бывший солдат царской армии, а еще раньше тульский рабочий, любил Коршунова и был о нем отличного мнения. Так же, как и другие командиры, Захаров давно замечал, что с Коршуновым что-то неладно, и много раз собирался поговорить с ним "по душам". Но Шурка Коршунов был нелегкий человек, разговор "по душам" с ним был нелегким делом, и Захаров никак не мог раскачаться на этот разговор. Исполнительный, точный, даже несколько педантичный в отношении всего, что касалось дела, Коршунов сходился с людьми туго, на дружбу был скуп, а в обращении бывал грубоват. Захаров злился на себя за свою нерешительность и злился на Коршунова.
В тот день, когда наконец секретарь партбюро сделал попытку поговорить "по душам", он увидел в окно, как Коршунов, прихрамывая, шел по двору. На дворе никого не было, и Коршунов думал, что его никто не видит. Он шел опустив голову, сдвинув кубанку на затылок. Посредине двора он вдруг остановился. Вид у него был такой, будто он забыл, куда ему надо идти. Потом он нахмурился и медленно двинулся к крыльцу комендатуры.
Собственно, больше ничего и не видел Захаров, но что-то во всей фигуре Коршунова показалось ему таким грустным, таким непохожим на обычный вид Шурки Коршунова, прекрасного наездника, строевика, щеголявшего выправкой, лихого командира и отчаянного рубаки, что Захаров сокрушенно покачал головой.
Позднее он видел Коршунова на плацу. Красноармейцы ездили по кругу; в центре, на гнедой кобыле, кружился и командовал комвзвода Иванов. Коршунов сидел на скамейке. Спина его сгорбилась, он опирался скрещенными руками на палку и рассеянно смотрел на горы. Снежные вершины гор ясно виднелись в прозрачном осеннем воздухе.
Поздно вечером Захаров зашел в лазарет и спросил у доктора о состоянии здоровья Коршунова. Доктор ответил, что нога уже почти поправилась, через пять-шесть дней можно будет снять повязку; конечно, если необходимо, можно уже и сейчас, но он рекомендовал бы повременить, впрочем, большого вреда для больного может и не оказаться. Захаров поблагодарил доктора и отправился в управление комендатуры. Коршунов был у себя в комнате. Захаров вошел.
- Мне надо с тобой поговорить, - сказал он, плотно закрывая дверь.
Коршунов отложил в сторону бумаги и отодвинулся от стола.
- Вот какая штука, - начал Захаров медленно. Он решительно не знал, как приступить к разговору. - Вот что я хотел спросить у тебя... Видишь ли...
Коршунов терпеливо ждал.
- Ты чего это пишешь? - спросил Захаров, радуясь, что можно спросить что-то определенное.
Коршунов нахмурился и промолчал.
- Что же ты сочиняешь? - переспросил Захаров. При этом он улыбнулся, и его рябое, морщинистое лицо старого рабочего приняло какое-то виноватое выражение.
Коршунов помолчал и вдруг совершенно неожиданно для Захарова разозлился.
- Не понимаю, чего ты ходишь вокруг, Захаров! - громко и запальчиво заговорил он, вставая во весь рост и прямо глядя на Захарова. - Ты что, хочешь ставить вопрос обо мне на бюро? Никакой вины за собой я не знаю. Пожалуйста. Пожалуйста, ставь.
- Ты что, белены объелся? - тихо удивился Захаров. - Какой вопрос? Какая, к черту, вина?
- Перестань, Захаров, - раздраженно перебил Коршунов. - Ты прекрасно знаешь, что я пишу. Ты прекрасно знаешь, что округ уже третий раз запрашивает об аильчиновской операции. Ты прекрасно знаешь, что в походе у меня погибли и поморозились люди.