Пашка из Медвежьего лога - Федосеев Григорий 9 стр.


Пашка набрасывает на плечи джутовый куль с полувыделанной сохатиной шкурой, огромный, но легкий. С ним он ходил вчера. У меня котомка с веревками, с продуктами и посудой.

А Гурьяныч берет аркан, мягкие лосевые ремни и лоскуты выделанной овчины. За кушаком у него топор.

Становимся на лыжи.

-- Разве ружья не возьмем? -- спрашиваю Гурьяныча.

-- К чему лишняя тяжесть?!

Гурьяныч поворачивается к заре, только что появившейся в просветах заиндевевших кедрачей. Долго стоит, приминая в раздумье угловатыми пальцами бороду.

-- Благословен путь! -- наконец говорит он и шагает навстречу утру.

-- Ни пуха ни пера! -- кричит вслед Василий Николаевич.

Гурьяныча не узнать. Куда девалась его старость! Как только он почувствовал под ногами лыжи, сразу исчезла сгорбленность, он стал легким, подвижным, и мы с Пашкой еле поспеваем за ним.

Лес в морозной мгле, в дремотной лени, обласканный утренним светом. Из глубины его, обжигая лицо, тянет сиверок. А вдали, куда ведет нас Гурьяныч, дымятся сиреневатые скалы в темных хвойных папахах. Изредка в застойную тишину наступающего дня врывается стук дятла или стон уставшей стоять в строю старой лесины.

Пробегаем первый ложок. Всюду нерушимая белизна зимнего покрова. На вывернутых корнях, на валежнике, на пнях причудливые надстрой из снега. С деревьев свисают ватные гирлянды. Под буграми дотлевает сумрак ночи.

Лес тишиной встречает нарождающийся день.

Старик не таится, идет шумно и на ходу то стукнет подожком (* Подожок.-палка, дубинка, трость) о сушину, то свистнет, а сам, как коршун, вертит головою, шарит по просветам.

На каждом пригорке задерживается.

-- У-ю-ю! -- кричит зверолов громко, и взбудораженное эхо уносит тревожный звук в недра старой тайги и! долго не стихает.

-- Видно, и тут нет зверя, опустела тайга, а уж где, как не в этих местах, ему быть! -- сокрушается Гурьяныч и торопится дальше.

В глаза бьет яркий луч восхода. Встают пирамиды! елей, Пылают сугробы. Куда бы ни глянул -- величие пробуждающейся дикой природы.

Навстречу дню летят разрозненные стайки кедровок, В вышине ровно шумит ветер.

Гурьяныч подходит к сваленному бурей кедру, останавливается. Дерево опирается на нижние сломанные сучья, а мохнатую голову трогательно держат на своих гибких стволах три березки-сестры, К ним на помощь тянется осинка.

-- Как живые, -- говорит старик, показывая подожком на березки, -- Вроде как бы жалко им, что умирает такой красавец.

Но вот что-то приковывает его внимание. Он варежкой протирает глаза, смотрит с пригорка вниз.

-- Кажись, след! -- И Гурьяныч ныряет под навес старых кедрачей.

Мы -- за ним. Старик уже далеко и, мелькая между стволов, скрывается за изломом.

Там, где он дожидается нас, я вижу на снегу глубокие вмятины -- следы зверей. Они огибают пригорок и теряются в глубине сыролесья. Старик пальцами ощупывает рассыпчатый снег, и вдруг веселеет, добреет его лицо.

-- Недавно прошли два взрослых зверя, может, матка с быком, вишь, как широко вышагивали, -- поясняет он, обращаясь к Пашке. -- И с ними прошлогодний теленок. У этого, глянь, поуже шаг. -- И Гурьяныч, заслонив ладонями свет солнца, долго смотрит на стежки следов, хорошо заметные по волнистому снежному покрову. -- Теперь бы не оплошать!

Мы подтянули юксы на лыжах. Гурьяныч перевязал потуже кушак и подоткнул повыше полы однорядки. Пашка стянул ремешком на груди лямки.

-- Готовы? -- спросил, не оглядываясь, старик и, стронув лыжи, стал быстро отмерять расстояние.

Окрыленные надеждой, мы с первого шага почувствовали в себе необыкновенную легкость. Теперь нам все казалось доступным, возможным. Я верил в опыт Гурьяныча, умышленно не расспрашивал его о подробностях этого промысла: хотелось, чтобы все было неожиданностью.

Звери шли густым кедрачом по глубокому снегу и, кормясь на ходу, срезали острыми зубами молодые побеги берез, тальника; местами разгребали копытами снег и срывали нежные верхушки бледно-желтого ягеля. Мы быстро подвигались их следом.

Меня удивляло странное поведение Гурьяныча. Он по-прежнему громко разговаривал; иногда сбивая с лыж снег, стучал о стволы деревьев, тогда как, мне казалось, это не способствовало нашему успеху, и я втайне даже досадовал на старика.

От первой разложины звери пошли крупными прыжками -- видимо, услышали нас. Пашку какие-то силы вынесли вперед, но старик повелительно крикнул:

-- Не смей! Назад!

У кедра Гурьяныч сошел с лыж, сбросил котомку. Подошел обиженный Пашка.

-- Куда поскакал, еще намаешься! Живо разводи костер! -- И, повернувшись ко мне, пояснил: -- Негоже по насту гонять зверей, ноги могут до кости разодрать. Переждем, пока потеплеет.

-- Но маралы могут далеко уйти, -- возразил я.

-- От своего следа никуда не уйдут.

Солнце встало над тайгою. Не осталось блеска в сугробах. Потухли фонарики. Зима под солнцем лежала одряхлевшая, усталая. Но в воздухе -удивительная свежесть и смутное предчувствие пробуждающейся жизни.

Быстро разгорается костер. На лес сходит теплынь. Пашка сидит на валежнике, обхватив руками колени, и наблюдает, как пламя жадно пожирает сушняк. Гурьяныч переобувается. Я весь поглощен чудесным днем, могуществом природы, мыслями о том, что все прекрасное в ней принадлежит человеку. Каким он должен быть счастливым!

Откуда-то прикатил заяц. Увидев нас, он затормозил бег, хотел встать на задние лапы, но провалился в снег и долго выбирался на кромку уже размякшего наста.

-- Пора! -- сказал Гурьяныч. И мы тронулись.

Под лыжами мякнет податливый снег. Идем не торопясь. Гурьяныч, видимо, бережет силы. Километра через два натыкаемся на лежку -- звери отдыхали после утренней кормежки.

Гурьяныч не задерживается, не глядит на лунки, не говорит ни слова, уходит дальше все тем же ровным, спокойным шагом. Меня же мучит мысль: как можно поймать этих быстроногих и пугливых маралов?

День в полном разливе. Солнце наводит порядок. Лес стоит над потускневшими снегами весь обновленный, в хвойном бархате.

К полудню по ложкам загудели подспудно ручьи -- начало весеннего буйства. "З-з-з" -- робко заводит разбуженный солнцем комар. Каким приятным кажется этот унылый звук в предвесеннем воздухе!

Первый паук на снегу, первая птичья песня в лесу, первый караван журавлей -- как это дорого человеческому сердцу! И хотя все это ежегодно повторяется в одно и то же время, никогда не надоест. Всегда с нетерпением ждешь этих вестников великого перелома в природе.

Маралы, почуяв опасность, удирают по глубокому снегу, в страхе бросаются то вправо, то влево, ищут спасения в чаще и не могут уйти от опасности, от приближающегося к ним шороха.

Гурьяныч и теперь не прибавляет шагу -- удивительная уверенность в его фигуре, в спокойствии, даже в молчании. Только Пашке не терпится. Он нет-нет да и сойдет с лыжни, метнется вперед, но окрик старика неизменно возвращает его на место.

Проходим гарь. Солнце палит по-настоящему. Миллиарды каких-то малюсеньких, еле заметных глазу сороконожек ползут по снегу к источнику тепла. В лунках звериных следов они кишат чернотой, скапливаются на освещенной стороне сугробов, ползут дальше, неизвестно куда и зачем.

Мир пробуждается. Разгреби снег, разбей трухлявый пень, отдери на сушине кору -- и можно убедиться, что ростки травы, личинки насекомых, жучки, даже почки уже пробудились, но еще таятся, будто дожидаясь, когда зашумит по-весеннему лес.

У спуска в ложок Гурьяныч на минуту задерживается, показывает подожком вперед, кричит;

-- Вот они!..

По ельнику мелькнула, утопая в глубоком снегу, серая тень, затем вторая, третья.

Назад Дальше