– Хватит! – звонко крикнул Мечша, заслоняясь рукой, словно малец, забыв, что он только отрок, забыв, что перебивает не старшего воина даже – волхва, перед которым склонялась в поклоне ведунья Мещера и опускался на колено сам Дед. – Я понял, понял…
Но на него не разгневались.
– Хватит, Мудрый, – попросил и Дед – такого напряжённого, окаменевшего лица большая часть из тех, кто сидел сейчас за столами, у старейшего обитателя Хотегощи не помнила.
Старый Доуло вновь со вздохом наклонил голову. Откуда же эти странные шрамы? Будто клевцом или сулицей голову проламывали – но даже отрок Мечша знал, что люди нечасто переживают и один такой удар, не то что девять. Да и лежали шрамы непохоже на боевые, а словно складываясь в некий узор.
Волхв поднял голову и поглядел на него.
– Хорошо, что ты испугался, отрок, – тихо сказал он, и пасынок Мечеслав, сын вождя Ижеслава, поразился его словам – как же может быть, чтобы испугаться было хорошо? А старик, называвший себя Доуло, продолжал, словно отвечая на его изумление: – Ты воин и сын вождя, может, и сам станешь вождём. Крепко запомни этот страх, сбереги его в своей душе, не позволяй ему умереть. Настанет день, и он может стать для тебя спасением – когда ты подумаешь о ком-то, как о «чём-то», об «этом», о том, что можно использовать и забыть.
Потом он оглядел молчавших вятичей и, тряхнув бородою, вновь придвинул на колени перевесившиеся было на бедро гусли.
– Что ж еще спеть вам, добрые люди?
– Спой про Игоря, – сказал вдруг Дед голосом человека, стряхивающего с себя недобрый сон. – Спой нам про Игоря, сына Сокола, спой про князя русов, под чьим стягом я ходил за Русское море, на Город Царей!
– Что ж, – помедлив, отозвался волхв-гусляр. – Стоит он того, чтоб о нем вспоминали песнями. Спою я о великом деле его: о полку, что водил он на печенегов – он, первый из Государей оседлых людей не на своей земле, а в степи одолевший кочевников, сотворивший то, что не под силу оказалось ни Александру-царю, ни Кесарю, которыми бахвалятся греки, греки, предавшие Богов, чья кровь текла в Александре, Богов, которым служил Кесарь. Слушайте!
Старик распрямился, закинул голову, прикрыв глаза. Занес расставленные пальцы над струнами – словно хищные соколы поднялись над лебединой стаей, готовясь упасть на добычу.
И пали на добычу ловчие птицы, и жалобно закричали под их клювами лебеди-струны.
Об Игоре, сыне Сокола, пели вещие струны лебедиными голосами. О том, что ум собрал волею, сердце отточил мужеством, навел полки свои храбрые на землю печенежскую за землю Русскую.
И глянул князь Игорь на светлое солнце, и увидел: от солнца тьмою всё войско его покрыто.
И сказал тогда князь дружине: «Братья! Разве не лучше погибнуть, чем быть данником у коганых? Сядем нынче на быстрых коней мы да посмотрим синего Дона! Пало мне на ум такое желанье, и знамение заступило – отведать синего Дона, преломить копье с диким полем! С вами, братья, или головы сложим, или Дона зачерпнём шеломом!
Не буря занесла соколов через поля – Игорь князь к Дону войско ведёт.
Не галки стаями летят к Дону великому – коганые печенеги побежали неготовыми дорогами, кричат телеги их в ночи, будто лебеди перепуганные!
Грянул гром – сам Дый-Перун подал голос с Древа Великого, велит послушати земле Хазарской – и Волге, и Посулью, и Поморью, и Сурожу и Корсуни!»
Мечеслав слушал и не мог наслушаться.
Это – было. Это было совсем недавно – люди, похожие на него и на его сородичей обликом, речью и верой, пусть и пришедшие из далёкого края – а то и сами вятичи не пришли в леса голяди, мещеры да муромы из неблизких краёв, а то не был древний князь Вятко Лехова рода? – не прятались от когани в лесах и болотах, выбираясь на вылазки, – шли в Дикое Поле войском. Птицы и звери разлетались и разбегались с их пути, провожая, всяк по-своему, охвативший степь живой пожар червлёных щитов и стягов: кто карканьем, кто клёкотом, кто воем, кто лаем. И казавшееся бескрайним Дикое Поле перегораживала живая стена кованой Игоревой рати, и расшибались о неё воющие и свистящие смерчи коганых орд, зря блеща синими молниями кривых клинков.
И бежали разбитые печенеги – кто к Тмутаракани, а кто к Дунаю, и богатую добычу, взятую в разбойных становьях, делила храбрая русь – дорогими епанчами и узорными кожухами мостили дороги по грязи, а бунчуки и хоругви сваливали к копытам княжеского коня.
– Солнце светит на небесах – Игорь князь на Русской земле, – славил старый Доуло былую победу. – Поют девицы на Дунае – вьются голоса через море до Киева! Страны рады, грады веселы…
Снял руки со струн и примолвил, всё ещё нараспев:
– Спел я песню старым князьям, а молодым ещё песни будут…
Мечша снова сидел во власти отзвучавшей песни. Страны рады, грады веселы… не прячутся в них по лесам сохранившие верность чести пращуров люди, не гнутся под нечистой коганой властью селяне и горожане.
Она была где-то – эта сила, способная дать окорот наёмникам наползавшей с полудня порчи. Сила, поступь которой поднимала в небеса птичьи стаи и останавливала на скаку разлёт конных лав степняков.
Сила, ищущая чести и славы – а не чужих унижений.
Сила по имени Киев.
Сила по имени Русь.
– Слава князю Игорю, соколиного гнезда соколу! – возгласил Дед, поднимаясь из-за стола. И разом крикнул, поднимаясь – «Слава!» – весь Хотегощ. И Мечше злорадно подумалось – сейчас за оскаленными частоколами Казари должен заворочаться на ложе посадник-тудун, встрепенуться, вскинуться, как от страшного сна, мытари.
Не в силе правда – а есть и у правды сила…
Проснулся Мечша перед рассветом. И как раз застал, как уезжал из городца их гость – в окружении отроков, с подаренным конём. К дальним заставам его провожал Любогость, младший брат вождя Кромегостя, а во двор проводить вышел Дед Хотегоща. В утреннем воздухе слова разносились далеко, и пасынок Мечша, Мечеслав, сын вождя Ижеслава, расслышал не ему сказанное:
– Думается мне, – сказал гостю Дед, – не одно у тебя имя, назвавшийся Доуло. И ещё думается – слыхал я и иные твои имена… А может, и не в первый раз слушал вчера твои песни.
Старый волхв помолчал, и когда уже Мечеславу показалось, что он так и не ответит, подал голос:
– Не мне тебе напоминать – иные догадки лучше не произносить вслух.
– За своих людей я отвечаю… – гневно начал Дед, но волхв негромко перебил, просто повторив его слова:
– За людей… – и, снова помолчав, закончил: – Не только у людей есть уши. Спроси вождя Кромегостя, как он сумел меня отыскать. Каганат не кончается Казарью, и как бы иные уши из Белой Вежи да Итиля не начали обшаривать ваши леса, ловя моё имя. Так что лучше ему не звучать…
– Что ж, быть посему, – нерадостно кивнул Дед. – Вот только… если ты – тот… Я давно хочу знать, а спросить не у кого. Что стало с Сыном Сокола? Как он умер? Не верю я в слухи, идущие из Киева, да и кто, хоть чуть, хоть издали знавший Государя, в них поверит?!
– Хорошо, что не веришь, – вздохнул волхв. – Но, прости, большего я тебе сказать не смогу. Не моя это тайна, тайна дома, в котором я ел и пил. Но вряд ли правда много слаще того, что говорят в Киеве. Прости и не думай, что я не благодарен тебе и твоим людям за спасение и щедрый приём, но нынче ни я себе не принадлежу, ни моё слово.
– Ну что ж… – проговорил Дед. – Тогда прощай.
– Прощай, брат, и не поминай лихом.
На сей раз Дед не склонял колено – они с Доуло обнялись, будто равные. Волхв вскочил в седло – Любогость придержал ему стремя, но Мечше показалось, что Доуло вовсе не было в том нужды. Заскрипели, отворяясь, створы ворот. И волхв, оборотень, гусляр Доуло скрылся с провожающими в лесном тумане.
Только тогда Мечша спохватился, что так и не расспросил седобородого певца о чудных звездчатых шрамах, прятавшихся в седой щетине на его черепе – да поздно. Не выскакивать же теперь с криком ему вслед…
Глава VIII
Бажера
Крик донёсся из болотного тумана. Тонкий, жалобный и какой-то… скорбный. Словно кричавший считал себя уже покойником, и последняя надежда на спасение пучком мокрой скользкой травы уползала из отчаянно стиснутых пальцев.
Мечеслав насторожился. В той стороне не было привычных ему тропок, и никто из городца не мог быть в том месте. Женщины и дети сидели за стенами, мужчины – или были с ними, или в лесу. Сельские приблудились?
А вдруг болотницы заманивают? Словно мокрой, облепленной тиной и ряской рукой провели по груди. Мечеслав передернул плечами, стряхивая опаску. Помянул Трехликого, коснувшись шнура-гайтана, на котором висел под рубашкой оберег-стрела. Потом, мгновение подумавши, швырнул сквозь зубы в туман связку злых слов – Збой говорил как-то, что такой ругани нечисть не выносит.
Вот снова этот полукрик-полустон.
– Пооомооогиииии… – и оборвалось в тяжкий, рвущий горло кашель.
Мечеславу доводилось слышать русалочий разговор у реки в Зеленую неделю. С тех пор он хорошо помнил, как разговаривает промеж собою нелюдь – ясно, что слова, но ни разобрать, ни повторить ни одно не выходит. Причём было что-то, враз отличавшее этот звонкий, с пересмехом, говорок и от привычной речи вятичей, и от певуче-протяжного выговора мещеры, и от гортанного клёкота хазарских наёмников – от речи любых живых . Хотя это меж собою – к людям они, говорят, и с людской речью подходят (так говорил Збой, а Немир спорил с ним до хрипоты, доказывая, что все это морок один, не могут они людской речью говорить, только глаза отводят).
А вот чтоб русалки или болотницы, или кто еще из их рода-племени кашлял – такого было не слыхать.
По чести, соображал все это Мечеслав, уже пробуя тупьем рогатины в воде и грязи дорожку в ту сторону, откуда доносился слабеющий голос.
Руда встревоженно заворчал – хозяин собирался туда, куда, как самому псу накрепко внушил со щенячества, было нельзя.
Мечеслав оглянулся на пса. На мгновение закусил губу, принимая решение. И бросил мечущемуся по узкой болотной тропке туда и сюда с протяжным поскуливанием другу:
– Домой, Руда!
Пёс заскулил ещё жалобнее. Не поглядишь, так и не поверишь, что переярок хозяину до середины бедра, подумаешь – слепое щеня, оголодав да замёрзнув, мамку кличет.
– Домой!
Пёс, наконец, подчинился – с видимой печалью и неохотой побрёл по тропе в туман, понурившись, поленом повесив хвост и поминутно оглядываясь – не передумает ли хозяин. Вся суть слуги и защитника восставала в Руде против того, чтобы оставить хозяина сейчас, в явной опасности.
Мечеслав не оглядывался. Медленно брел в жидкой холодной грязи, прощупывая себе путь древком рогатины, делая шаг не раньше, чем убеждался в надёжности дна. Давно уже жижа залилась ему в пошевни, скрыла обмотки, обвислые пузыри на коленях портов, подбиралась к свисавшим с пояса ножнам, потом принялась неторопливо поглощать и их. Оглянись сейчас Мечеслав – не увидел бы тропы, на которой оставил пса, туман поглотил всё.
Не раз приходилось поворачивать, повинуясь изгибам дна, и всё же упрямо выбирая те, что вели к неведомому крикуну.
За месяц до посвящения отрок Мечша, надумав погулять по болоту в одиночку, разведать новые тропки, провалился вот так же, по грудь. Перепугался крепко, что говорить – жуткая смерть в болоте и не мужская. Да и душа в посмертье не к Богам и пращурам отойдёт, а навеки останется гнить в трясине рабою холодных дев с утиными лапами вместо ступней. Казалось, уже чувствовал прикосновения ледяных пальцев к ногам, осторожные, примеривающиеся, когда исхитрился дотянуться сулицею до росшего на твердом месте куста и нагнул его ветки к себе.