8–9–8 - Виктория Платова 18 стр.


Габриель панически боится докторов и разговоров о них, среди докторов встречаются такие ушлые типы, такие доки, что и сам не заметишь, как из тебя выудят все на свете!

— Ты похудел. Ты совсем худой и мало ешь. Вон какие у тебя круги под глазами. Ты часом не стал курить? Ты скоро совсем свихнешься со своими сигарами.

— Я не курю. Честное слово.

— Может, тебя беспокоят легкие? Боли в груди нет? У твоего покойного отца…

— Я даже ни разу не кашлянул, мама! Я вообще не кашляю.

— А сердце? Тебя не беспокоит сердце?

— Да нет же! Говорю тебе — мне просто приснился дурной сон. Уже и не вспомнить — что именно. Наверное, из-за того субботнего фильма, ты помнишь, мы его вместе смотрели? «Демоны-2. Кошмар возвращается».

— Какой только чуши не наснимают, господи прости!..

Если это и чушь — то совершенно безвредная. Такая же

безвредная, как и склонные к дешевым световым и шумовым эффектам киношные демоны, они способны напугать лишь младенца в люльке. Дорого бы дал Габриель, чтобы ничего страшнее этих демонов ему не снилось.

Успокаивают ли его отговорки мать — неизвестно.

Но периодически всплывают тексты об излишней впечатлительности Габриеля, его пугающей страсти к книгам, тлетворном влиянии писем «мерзкой англичанки», добровольном затворничестве среди коробок с сигарами и даже о глистах. Молина, в отличие от матери, смотрит на ситуацию гораздо более оптимистично:

— Что поделаешь, малец взрослеет. Обнаруживает в себе всякие неожиданные изменения, прислушивается к новым ощущениям. Все мужчины проходят через это, уж поверь. Главное, чтобы он не вырос тряпкой. Или того хуже — педиком. Ну хочешь, я поговорю с ним?

— Не стоит. Еще наговоришь пошлостей, а он возьмет и замкнется в себе окончательно…

— Вот что я скажу тебе, малышка, а ты попытайся понять своей хорошенькой, лишенной мозгов головкой: иногда здоровая мужская откровенность намного лучше, чем бабские сопли, стенания и ненужная опека. И если ты так переживаешь о душевном здоровье своего сына, то отдай его мне в помощники. Физический труд и разумная нагрузка на мышцы быстро приведут его в чувство и вернут в нужную колею.

— Мне бы не хотелось…

— Да брось ты! Это же не парень, это какой-то хорек! Сиднем сидит дома, уткнувшись во всякую ерунду. Меня в его возрасте дома и не видели. На мне живого места не было от синяков и шишек, один раз мне даже губу порвали. Для мужчины это нормально, если он не собирается стать тряпкой. Или педиком… И друзья у меня не переводились, а к нему и не приходит никто.

— Хорошо. Если ты считаешь нужным — поговори с ним.

Разговора с Габриелем у Молины не получается, хотя он улыбчив, как всегда. Время игрушечных паровозиков, солдатиков из олова и леденцов прошло, теперь Молина может порассуждать и о девочках, нравятся ли Габриелю девочки, и что он думает о них, и что в это время представляет. А если Габриелю нравятся девочки постарше (намного старше) — то это не беда, это нормально, это очень хорошо. Когда он, Молина, был в возрасте Габриеля, он только и искал девочек, чтобы понаблюдать за ними, заглядывал к ним в вырез платья и — в случае особого везения — под юбку. А под юбкой чего только не обнаружишь, правда, малец?

Еще бы не правда!

Габриель перечитал не один роман воспитания, и — пусть они и написаны миллион лет назад — их достаточно легко адаптировать к сегодняшнему дню, вытянув чистую эмоцию и исключив все остальное. Позабывший про всякий такт и осторожность Молина откровенничает — в ответ на книжную откровенность Габриеля, и диалог самым удивительным образом сползает в трясину монолога.

Ох, уж этот Молина! Он впервые познал женщину в тринадцать. Он впервые занялся оральным сексом в пятнадцать, и это была проститутка. Он подхватил мандавошек от вполне приличной женщины — бухгалтера и матери семейства. Он дважды лечился от триппера, водил шашни с черножопой квашней — беженкой из Африки и забавлялся с чудесной миниатюрной азиаточкой, а азиаточка — это, доложу тебе, да-а… Песня без слов. Были и другие, но мелодия той песни прочно застряла у Молины в мозгу и в другом органе, гораздо более значимом, чем мозг. Иногда это мешает правильной работе семенников, но приспособиться можно. А вообще — женщины такие хитрые бестии! И пикнуть не успеешь, как они обведут тебя вокруг пальца, повяжут по рукам и ногам и будут всю оставшуюся жизнь выкачивать из тебя деньги… нет-нет, малец,

к твоей матери это не относится.

А если тебе хоть кто-нибудь скажет, что заниматься онанизмом вредно, — плюнь ему в лицо.

Обязательно, кивает головой Габриель, обязательно плюну.

Он оставляет Молину в глубоких раздумьях по поводу «а не сболтнул ли я чего лишнего? ну его к псам, этого малахольного хорька, пусть сам разгребается со своим дерьмом».

В случае с дневником Птицелова ни один роман воспитания не поможет. Че и Фидель тоже бессильны, они всегда стоят на свету, на площадях и стадионах, среди соратников и товарищей по оружию, под беспощадными, торжествующими лучами борьбы против мирового империализма. И склизкие стены сумрачных лабиринтов им глубоко безразличны.

Терпеть ночные кошмары дальше — невозможно.

Тогда-то и появляется спасительная мысль о хьюмидоре, вызволенном из магазина. Габриель спрячет дневник там, и Птицелов больше не будет клевать его в темя, просачиваться сквозь поры, сквозь слезные и сальные железы, сквозь распахнутые настежь и плохо контролируемые ноздри, рот и ушные раковины.

Поначалу Габриелю не удается втиснуть дневник — мешают перегородки, и он тратит несколько длинных дней на то, чтобы понять, как избавиться от них. Для подобной тонкой работы нужны острый нож, рашпиль, маленькая ручная пила, а лучше — лобзик. К счастью, дело ограничивается ножом: перегородки имеют пазы и просто-напросто вставлены в стенки хьюмидора. Стоит подпилить одну сторону, как вторая выскочит сама собой. Пара часов упорного труда, водянка на не привыкшем к таким нагрузкам указательном пальце — и Габриель устраняет все препятствия. Почистив хьюмидор и положив туда дневник, он наконец испытывает чувство облегчения.

И в первую же ночь засыпает спокойно.

Но эпопея с записками Птицелова на этом не заканчивается. Время от времени Габриель возвращается к ним, продвигается по тексту еще на некоторое количество страниц — все более страшных, все более безумных. Надо бы расстаться с дневником, — подсказывает ему голос разума, порвать на клочки, сжечь, зарыть в землю где-нибудь в безлюдном месте: проделывают ведь нечто подобное с нежелательными трупами!..

Поздно.

Габриель попался.

Все это нужно было делать раньше, а теперь — поздно. Между Габриелем и дневником установилась странная связь, невидимые нити протянулись от одного к другому, от слов — к человеку. Они — везде, плетут свою паутину, пеленают беднягу Габриеля в кокон, играют на самых безобидных, на первый взгляд, человеческих слабостях — любопытстве в том числе, как это там писала Фэл? «Твое любопытство и жажда новых знаний не могут не радовать меня» — вот именно!..

Габриель втайне надеется, что на страницах дневника, запертого в хьюмидоре, поселится Lasioderma serricorne — и страницы, а следом за ними и буквы, рассыплются во прах, и проблема рассосется сама собой. И он не узнает, чем закончилась история убийцы. И сколько преступлений он совершил.

Убийца.

То, что он окунулся в мир убийцы, — это как раз понятно. И было понятно с самого начала, как только Габриель прочел про пятно (красное) и про не дышит (она). Эти слова — ключевые, но есть еще множество других слов: они как указатели (если Габриель следует за ними добровольно). Или — как искусно расставленные капканы (если Габриель не хочет следовать им). Чертовы, чертовы капканы — и не хочешь, а попадешься!..

Жучок игнорирует дневниковые подношения, а может, инстинктивно не хочет приближаться. Вот ведь как — даже безмозглый жучок оказался сообразительнее Габриеля, даже он!

Пытаясь спастись от разъедающего влияния дневника, Габриель решает отнестись к нему как к обыкновенной рукописи. Да-да, прежде чем обзавестись переплетом, обложкой и титульным листом, книга проходит стадию рукописи. В любом случае речь идет о художественном вымысле, ничего общего не имеющем с реальной жизнью — совсем как в фильме «Демоны-2» или в безразмерной эпопее «Кошмар на улице Вязов». Или в залихватских, мягких книжонках без иллюстраций — их Габриель видел на витринах и в собственном туалете (Мария-Христина без таких книжонок не садилась на унитаз).

Из затеи с художественным вымыслом ничего в конечном счете не получается. Это — странно, непонятно и неправильно, ведь кто такой Габриель?

Фанат чтения.

И хотя он читает без всякой системы и не имеет ярко выраженных литературных предпочтений, но уже успел проштудировать Эдгара По и Брема Стокера, Клайва Баркера, Дина Кунца и Стивена Кинга. Они — признанные мастера ужаса, создатели зубодробительных триллеров, от которых, по идее, кровь должна стынуть в жилах. У Габриеля — не стынет. Все это сказки, написанные людьми, гораздо менее искренними, чем тот человек, что написал сказку про Растаявшую Фею. В той сказке была душа, а в этих — сплошное мясо, как в холодильной комнате у Молины, где освежеванные туши висят на крюках и липнут одна к другой. Страх, вызываемый освежеванными тушами, — одномоментный и быстропроходящий, скоропортящийся, ведь в любую секунду можно покинуть холодильник и снова оказаться на солнышке. Дневник Птицелова — что-то совсем другое.

Не страшная сказка. Не сказка.

Возможно, сравнение с холодильной камерой — самое уместное, но лишь в том случае, если она заперта, а ты находишься внутри. Туши покачиваются, задубевшая кровь на их поверхности складывается в самые невероятные рисунки, столбик припорошенного термометра застыл на отметке -18° (эти восемнадцать не имеют отношения к другим восемнадцати — суперкомфортным, со знаком плюс). И ты прекрасно отдаешь себе отчет в том, что

Молина не придет.

Ни в ближайший час, ни в ближайшие сутки. Он отправился в другой город навестить родных, а может — на другой конец города навестить друзей, или на соседнюю улицу, или в соседний бар «пропустить рюмочку», сути дела это не меняет. Он не придет, и никто другой не придет.

Ты обречен.

Можно заснуть и замерзнуть насмерть, можно разбить себе голову о заиндевевшие стены и тоже благополучно умереть. Можно подохнуть, царапая ногтями гладкую металлическую дверь, можно (если хватит сил) выломать дверную ручку и подохнуть, держа ее в скрюченных от холода пальцах —

выбор невелик.

И исход будет одним и тем же.

Если бы написанное Птицеловом оказалось художественным вымыслом, Габриель не чувствовал бы себя так скверно. О вымысле и речи нет. Все написанное — правда. Все произошло на самом деле. Каждый шаг Птицелова запротоколирован с документальной точностью, каждое движение снабжено пространными причинно-следственными комментариями — особенно если за этим движением следует чья-то смерть. В сумрачных предложениях, из которых состоит дневник, нет света и мало воздуха, читать больше двух небольших абзацев за раз не рекомендуется. Габриель вывел это опытным путем, когда едва не погиб от асфиксии, замахнувшись на целую страницу. Потом он долго рассматривал свое отражение в зеркале, надеясь обнаружить на шее хотя бы минимальные следы удушения: ничего подобного не нашлось, значит — речь может идти только о внутреннем отеке.

Это все простые слова. Они забили своими неказистыми, грубо склепанными телами глотку Габриеля и грозят извести его. И потому он не должен так уж сильно углубляться в текст, он должен перемежать его другими текстами — намного более безопасными. Безопасных текстов полно. Любой текст по сравнению с текстом Птицелова — безопасен. Они глотаются Габриелем моментально, а на дневник угроблено десять лет. Десять долгих лет, от первой строчки до последней.

Назад Дальше