Хуже, чем супруги.
— Подумаешь! Все равно я не могу сотрудничать с непроверенным человеком. И нет у меня охоты брать в дело сумасшедшего.
— Он не сумасшедший.
Хаким заглянул племяннику в глаза:
— Совсем-совсем не сумасшедший?
Бободжон ухмыльнулся:
— Ну разве что слегка чокнутый…
— И в чем это проявляется?
— Да так, в разных мелочах. Ничего особенного.
— А конкретней?
— В общении он как бы совершенно нормальный. Только люто надменный. Но когда мы близко сдружились, я узнал, что втайне он считает себя героем из книжки.
Дядя озадаченно уставился на него:
— Героем из книжки?
Бободжон кивнул.
— Ну, велико ли дело! Кому не случалось фантазировать…
— Тут хуже, дядя. Длинный не фантазирует. Он на полном серьезе воображает себя вторичным земным воплощением индейского мессии.
2
В Вашингтоне Джек Уилсон первым делом надолго залег в ванну, хотя прежде находил это пустым времяпровождением. Однако после почти десяти лет тюремных душей под приглядом охранников было до того в кайф понежиться в горячей воде с пеной, что он не устоял перед соблазном.
Уилсон лежал с полузакрытыми глазами, наслаждаясь душистым паром и оглушительной тишиной — только вода покапывала из крана. Неволя мало-помалу выходила из распаренных пор его тела.
«Вот немного осмотрюсь, — думал он, — и обязательно смотаюсь купнуться в горячем источнике. Чтоб как в незабвенные времена в Вайоминге — только я да скалы, вода, и деревья, и пар. И чтоб пахло хвоей…»
Память машинально проматывала день с самого начала. Прощальный автограф пенсильванской кутузке — еще раз отпечатки пальцев. Потом обычная тюремная бюрократия. И наконец — получай свои вещички. После девяти лет хранения впору были только часы (сдохшие) да ботинки.
Насчет часов он психовать не стал — отвык интересоваться временем. В тюрьме оно стои́т и его навалом. Официальные мероприятия преимущественно по утрам, поэтому в начале дня что-то вроде бурления жизни, а дальше — болото, рутина, внутренний столбняк, тоска и скука. Но чтоб ты по полной отмотал каждый бесконечный день своего срока, будят тебя ни свет ни заря и следят, чтобы не заснул раньше отбоя. Вместо часов там нужен таймер — отсчитывать годы, месяцы и часы в обратном порядке, сколько осталось.
Ворота за ним закрылись уже через час после побудки. Тюремный фургон подбросил его и еще одного свежеосвобожденного до окраины ближайшего городка под названием Уайт-Дир. Лежал снег, мороз щипал щеки, а на Уилсоне была только та летняя куртчонка, в которой его когда-то замели.
Он заскочил в ближайший магазин, однако по-настоящему согреться не успел. Над прилавком висела внушительная табличка: «Ошиваться — в другом месте!», и продавец со значением поглядывал на него — мол, к тебе, дружок, эти слова напрямую относятся!
Пришлось Уилсону, на пару со вторым освобожденным, в ожидании автобуса прогуливаться по тротуару. Временами оба притоптывали ногами от мороза. Местные обходили их и в глаза не смотрели. Неужели… так очевидно?
Впрочем, дураком надо быть, чтобы не догадаться. Привез их тюремный фургон. В руках по одинаковому картонному ящику. А на ногах — кроссовки. Ни один местный в своем уме не расхаживает в подобной обуви по снегу. Немудрено, что народ прячет глаза. Как ни отворачивайтесь, суки, все равно вас это не спасет. Ничего вас не спасет. Никто вас не спасет!
Автобус довез Уилсона и его товарища до нью-йоркского портового управления. Там была суета и давка, как в федеральной тюрьме с утра. Но какое же это несравненное удовольствие — купить газету и хот-дог и присесть за столик с чашкой кофе и снова, спустя годы и годы, ощутить себя свободным человеком, которому не отказано в элементарных радостях жизни!
Потом Уилсон, уже в одиночку, сел в другой автобус и доехал до Вашингтона, а там пересел в такси и в пятом часу дня был в отеле «Монарх», где Бободжон забронировал номер на его фамилию.
Но какое же это несравненное удовольствие — купить газету и хот-дог и присесть за столик с чашкой кофе и снова, спустя годы и годы, ощутить себя свободным человеком, которому не отказано в элементарных радостях жизни!
Потом Уилсон, уже в одиночку, сел в другой автобус и доехал до Вашингтона, а там пересел в такси и в пятом часу дня был в отеле «Монарх», где Бободжон забронировал номер на его фамилию.
— Все уже оплачено, в том числе обслуживание и мини-бар, — сказал суперэлегантный портье. — Вам нужно только заполнить регистрационный бланк.
Молодчина Бободжон! Сообразил, что у Уилсона в кармане будет не больше пятидесяти долларов, на которые в этом дворце можно разве что чуланчик для метел снять.
Уилсон взял бланк, быстро вписал свое имя — и тут же споткнулся на графе «Последний адрес». Придумать было легче легкого, но с индексом выходила закавыка — а ну как бывалый портье признает фальшивый? Наизусть Уилсон помнил индекс только тюрьмы Алленвуд, которая была его домом последние девять лет… что рекламировать — и особенно в пятизвездочном «Монархе» — совершенно нежелательно. Поэтому в итоге он изменил в знакомом индексе последнюю цифру на шестерку и написал: 12, Пайн-стрит, Луган, Пенсильвания 17886.
Портье и бровью не повел — видать, парень тюремной баланды никогда не хлебал, иначе знал бы, что на блатном языке «луган» означает «малый с придурью».
— Помочь вам с багажом, сэр? — спросил портье с любезнейшей из улыбок.
Уилсон покосился на свой неприглядный картонный ящик, поставленный прямо на пол, потом хмуро уставился на пятизвездочного сукина сына. «Это что — подколка? Не знаешь, падла, на что напрашиваешься!»
Сдержавшись, он ответил:
— Нет, спасибо. Сам справлюсь.
Перед тем как сунуть регистрационную карточку в папку, портье еще раз вгляделся в фамилию на бланке, задумчиво сдвинул брови, еще раз сверкнул улыбкой и сказал:
— Ах да, простите, чуть не забыл. Вам пакет, мистер Уилсон.
Уилсон, не открывая глаз, нежился в ванне добрых полчаса. В какой-то момент, когда температура воды сравнялась с температурой тела, он перестал ощущать, где кончается он сам, а где начинается вода. Возникло дивное ощущение гармоничного слияния с окружающей средой — полное растворение в пространстве.
Снова и снова соскальзывая в дремоту, Уилсон больше не знал, на каком он свете. Охрана, заключенные и посетители танцевали дружной семьей под веками его закрытых глаз. «Очнись, придурок, а не то маратнёшься…» Это в сонном сознании промелькнула картина Жака Луи Давида «Смерть Марата». Великий революционер, которого стерва-аристократка пырнула кинжалом, в полуобмороке истекает кровью в ванне. В Стэнфордском университете, где Уилсон учился — казалось, в незапамятные времена, в другой жизни, — преподаватель истории искусства зубоскалил, что Марату вместо кровавой бани устроили кровавую ванну. «Да, кстати, насчет кровавой бани. Я не забыл. Вам ее не миновать».
Уилсон разом стряхнул морок, резко встал, шумно колыхнув воду, и выбрался из ванны. Застыв голым перед зеркалом, он ощущал себя окончательно обновленным — змеей, которая только что благополучно сбросила выползок.
Однако если он и обновился, то разве что внутри, потому что как раз его шкура осталась прежней и весьма красноречиво рассказывала о том, кто он такой на самом деле. По всему торсу Уилсона — спереди и сзади — умелой рукой, но примитивным тюремным инструментом был вытатуирован целиком наряд Пляшущего духа. Точно как в книжке. Россыпь полумесяцев и звезд. Стрекозы, птицы, медведь, дракон… А под зверинцем на груди — слова на языке паиутов:
Да не дрогнет сердце твое, когда сотрясется земля!
Ибо Джек Уилсон на самом деле был Пляшущим духом.