Гравилёт 'Цесаревич' - Рыбаков Вячеслав Михайлович 12 стр.


У Крууса дрожали руки, я дал ему огня. Затлели оранжевые огоньки.

Было тихо.

- Гипнотическое программирование? - спросил я.

- Я понимаю, - неторопливо заговорил Круус, - вас, как не специалиста, все наводит на эту мысль. Действительно, нам известны отдельные случаи, когда преступники, для того, чтобы осуществить какие-то короткие акции чужими руками, руками случайных людей, на которых и подозрение-то пасть не может, прибегают к этому изуверскому приему, - он нервно затянулся, и это движение представляло собою решительный контраст деланному спокойствию речи. - Как это происходит? Вначале человек подвергается форсированному внушению, как правило, с предварительным введением в организм препаратов, облегчающих эту операцию. С едой, с питьем, или - аэрозоль... Скажем, гексаметилдекстрализергинбромиды, или что-то в этом роде, неважно. Важно то, что их следы можно обнаружить в организме еще недели через две-три после введения - а я их не обнаруживаю. А еще неделю назад никто - это вы мне сами сказали - не знал, что великий князь соберется в Петербург. Дальше. О полученном внушении человек не помнит и живет себе припеваючи. Но в определенный момент, под воздействием какого-то заранее введенного в программу детонатора - кодового слова, открытки с определенным изображением, появления человека с определенной внешностью, наконец, просто специфического боя часов, был такой случай на некоторый промежуток времени человек превращается в робота и совершает ряд некоторых, строго заданных действий. Его способность к их варьированию в зависимости от конкретной ситуации минимальна.

- Вы хотите сказать, что для того, чтобы Кисленко собрал кислородную мину, именно этот тип мины должен был вложить ему в подсознание преступник?

- Совершенно справедливо, - кивнул Круус.

- Значит, преступник должен был заранее знать, что накануне отлета "Цесаревича" Кисленко получит на складе кислород?

- Бесспорно.

- Но решение о запуске пилотируемого зонда "Озон" было принято на несколько дней раньше, чем стало известно об отлете "Цесаревича".

- Вот видите, опять нестыковка. Но самое главное дальше. Исполнив программу - передав, скажем, пакет кому-либо, установив мину, да, мину, были прецеденты - "пешка" ничего о своих действиях не помнит и опять живет припеваючи. И даже если доходит дело до допросов, отрицает все с максимальной естественностью. Я ни разу не слышал, чтобы программа конструировалась иначе, для преступников это самый привлекательный вариант. При разблокировании памяти, если оно удается - мне оно, как правило, удается, - скромно вставил Круус, - "пешка" вспоминает о том, что совершила в бессознательном состоянии и иногда даже вспоминает саму операцию внушения. Хотя реже, здесь стоят самые мощные блоки... А в данном случае, прошу заметить, все наоборот. Кисленко почти за сутки до преступления выглядит, словно очнулся в незнакомом мире. Но выглядит он вполне осмысленно, просто недоуменно - а "пешка" выглядит, наоборот, туповато, автоматично, но ничему не удивляется. Затем Кисленко быстро адаптируется, вся его память в его распоряжении, и ведет себя не только осмысленно, но и, простите, находчиво - из явно случайно подвернувшихся под руку материалов мастерит взрывное устройство.

- Может, все-таки Сапгир, или кто-то из высших начальников администрации аэродрома? - совсем теряя почву под ногами, беспомощно предположил я. - Они ведь знали о планируемом полете "Озона"...

Но не о близком отлете "Цесаревича", тут же одернул я себя. Об этом никто не знал. Великий князь принял решение лететь внезапно - понял, что может позволить себе выкроить пару дней.

- Дальше, - не слыша меня, вещал Круус. - Совершив акцию, он, вместо того, чтобы забыть о ней и стать нормальным, становится еще более ненормальным. Фактически, он находится в шоке и, вероятнее всего, именно от содеянного. Когда я пытаюсь разблокировать ему память, вместо того, чтобы вспомнить преступного себя, он, судя по его дикому крику "Не хочу! Он живой!", становится прежним, обычным собой, добрым и славным человеком, который теперь не может жить с таким грузом на совести. Когда я оставляю его в покое, он продолжает бороться непонятно с кем, пребывая в каком-то иллюзорном мире. Что это за мир, по нескольким обрывочным фразам сказать нельзя, но, уверяю вас, в теле Кисленко поселился сейчас кто-то другой. И с прежним Кисленко они ведут борьбу не на жизнь, а на смерть.

- Шизофрения... - пробормотал я. Круус пожал плечами. - А документы? - вспомнил я. - Почему он жег документы?

- Что я могу сказать? - снова пожал плечами психолог. - Надо вести его в Петербург - там, во всеоружии, попробуем разобраться. И надо спешить. Он буквально на глазах сгорает.

Из тишины донесся стремительно накатывающий шум авто. Торопливый, низовой свет фар лизнул нежную кожу деревьев - зеленоватые днем стволы вымахнули из тьмы мертвенно-белыми призраками и спрятались вновь. Отбросив окурок, я встал посмотреть, кто подъехал.

Как я и ожидал, это был Григорович. Отъезжая с аэродрома сюда, я послал его побеседовать о Кисленко с настоятелем здешней звезды коммунистов. Беседа ничего нового не дала. Замечательный человек, честный, щепетильно порядочный, всегда буквально рвущийся помочь и защитить. Мухи не обидит. После смерти Алтансэс Эркинбековой был одним из кандидатов на тюратамского настоятеля. Едва-едва не прошел.

- Да, - сказал я с тяжелым вздохом, - здесь больше делать нечего. Конечно, пощиплем версию с начальником, но... Доктор, перелет нашему страдальцу не повредит?

Круус долго отлавливал свой платок. Добыл наконец. Вытер губы. Потом лоб.

- Понятия не имею, - ответил он затем.

СНОВА ПЕТЕРБУРГ

1

Ее я любил совсем иначе. Она была, как девочка: наверное, такой и пребудет. И поначалу, долго, я словно бы ребенка баюкал и нежил, а она доверялась и льнула; но в некий миг, как всегда, эта безграничная мужская власть над нежным, упругим, радостным, вдруг взламывала шлюзы, и я закипал; а она уже не просто слушалась - жадно подставлялась, ловила с ликующим криком, и я распахивал запредельные глубины и выворачивался наизнанку, тщась отдать этой богонравной пучине всю душу и суть; и действительно на миг умирал...

Спецрейсом мы вылетели ночью и, немного догнав солнце, оказались в Пулково глубоким вечером. Прямо с аэровокзала я позвонил Стасе - никто не подошел. И теперь, хотя, прежде чем вернулось дыхание, вернулось, опережая его, грызущее беспокойство о ней не расхворалась ли, где может быть в столь поздний час, исправен ли телефон - я был счастлив, что поехал на Васильевский.

- Родненький...

- Аушки?

- Ненаглядный...

- Да, я такой.

- Ты соскучился, я чувствую.

- Очень.

- Как мне это нравится.

- И мне.

- Как мне нравится все, что ты со мной делаешь!

- Как мне нравится с тобой это делать!

- Может, ты поесть еще хочешь? Ты же толком не ел весь день!

- Я люблю тебя, Лиза.

- Господи! Как давно ты мне этого не говорил!

- Разве?

- Целых двенадцать дней!

- А ты...

- Я очень-очень крепко тебя люблю. Все сильнее и сильнее. Если так пойдет, годам к пятидесяти я превращусь просто в белобрысую бородавку где-нибудь у тебя подмышкой. Потому что мне от тебя не оторваться.

- Не хочу бородавку, Хочу девочку.

- А как тебя Поленька любит! Ты знаешь, по-моему, уже немножко как мужчину. Ей будет очень трудно, я боюсь, отрешиться от твоего образа, когда придет ее время.

- Когда родители любят друг друга, дети любят родителей.

- Правда. Смотрит на меня, и тебя любит; смотрит на тебя, и меня любит...

- Тебе не тяжело со мною, Лиза?

- Я очень счастлива с тобой. Очень-очень-очень.

Листья на ветру.

Но разве виновны они в том, что не умеют летать сами? Кто дерзнет вылавливать их из ветра и кидать в грязь с криком: "Полет ваш - вранье, вас стихия тащит! То, что вы летите сейчас, совсем не значит, что вы сможете летать всегда..."?

Сквозь занавеси из окон сочилось скупое серое свечение. В столовой, за неплотно закрытой дверью, мерно тикали часы. Бездонно темнел внизу ковер, дымными призраками стояли зеркала. Дом.

Ее дыхание щекотало мне волосы подмышкой - там, где она собиралась прирасти. Почти уложив ее на себя, я обнимал ее обеими руками, крепко-крепко, почти судорожно - и все равно хотелось еще сильнее, еще ближе.

И, как всегда после любви, я на некоторое время стал против обыкновения, болтлив. Хотелось все мысли рассказать ей, все оттенки... хотя бы те, что можно.

- ...Ты никогда не говорил так подробно о своих делах.

- Потому что это дело не такое, как другие. Ты понимаешь, я все думаю - наверное, это не случайно оказался именно он. Такой справедливый, такой честный, такой готовый помочь любому, кто унижен. Ведь он и в бреду продолжал защищать кого-то, сражаться за какой-то ему одному понятный идеал. Вот в чем дело. Просто идеал этот оказался чудовищно извращен.

- Я не могу себе такого представить.

- Я тоже. Но он, я чувствую - представлял. Это было для него естественным. Словно кто-то чуть-чуть сменил некие акценты в его душе - и сразу же те качества, которые мы привыкли, и правильно привыкли, ставить превыше всего, сделались страшилищами. Знаешь, прежде я думал, что нет у человека качеств совсем плохих или совсем хороших, что очень многое зависит от ситуации. В одной ситуации мягкость полезна, а в другой она вывернется в свою противоположность и превратится в слюнтяйство и беспомощную покорность, и ситуации эти равно имеют право быть. В одной ситуации жесткость равна жестокости, а в другой именно она и будет настоящей добротой. Прости, я не умею пока сформулировать лучше, мысль плывет... Теперь я подумал, что все не так. Ситуации, где доброта губительна, а спасительна жестокость, не имеют права на существование. Если мир выворачивает гордость в черствость, верность в навязчивость, доверчивость в глупость, помощь в насилие - это проклятый мир.

Она вздохнула.

- Конечно, Сашенька. Ты ломишься в открытую дверь. Доброта без Бога слюнтяйство, гордость без Бога - черствость, помощь без Бога - насилие...

Я улыбнулся и погладил ее по голове.

- Саша, неужели ты не чувствуешь, что я права?

- Кисленко и прежде не верил в бога - и был прекрасным человеком. И потом продолжал не верить ровно так же - и стал бешеным псом.

- Если бы он верил в Бога - он не достался бы бесам.

- Сколько верующих им достается, Лиза! И сколько атеистов - не достается!

В столовой, перебив мирное тик-тик, закурлыкал телефон.

- Кто это может быть? - испуганно спросила Лиза. - Почти три...

А у меня сердце упало. Хотя Стася никогда не звонила мне домой, и уж подавно бы никогда не позвонила ночью, первая сумасшедшая мысль была - с нею что-то стряслось.

Нет, не с нею. Звонил круус.

- Простите, что беспокою, - сказал он бесцветным от усталости голосом, - но у вас, как я знаю, с утра отчет в министерстве, и я хотел, чтобы вы знали. Кисленко скончался.

- Он еще что-нибудь говорил? - после паузы спросил я.

- Ни слова. Спокойной ночи.

- Спокойной ночи, Вольдемар Ольгердович. Благодарю вас. Ступайте отдыхать.

Я положил трубку.

- Что-нибудь случилось? - очень спокойно спросила из спальни Лиза.

- Еще одно тело не выдержало раздвоения между справедливостью человеческой и справедливостью бесовской, - сказал я.

Назад Дальше