Они подошли к своему дому. Папа раздвинул плющ на стене.
— У нас тоже?
Он нащупал ступеньку под листьями.
— У нас тоже.
Стоя около плюща и спрятанными под ним ступеньками, ведущими наверх к теплым постелям и безопасным комнатам, мистер Хэлоуэй достал кисет и набил трубку, затем раскурил ее и сказал:
— Я знаю тебя. Ты не сделалничего плохого. Ты ничего не крал.
— Нет.
— Тогда почему ты сказал полиции, что крал?
— Потому что мисс Фоли, непонятно зачем, хочет нас обвинить. Если она скажет, что мы, значит, мы. Ты помнишь, как она удивилась, когда увидела, что мы лезем в окно? Она не рассчитывала, что мы признаемся. Ну, а мы сознались. У нас достаточно врагов и без закона. Я подумал, что, если бы мы сказали правду, нашим врагам стало бы легче. И все-таки, мисс Фоли тоже победила, потому что теперь мы преступники. Теперь нам никто не поверит, что бы мы ни сказали.
— Я поверю.
— Неужели? — как ни старался Уилл найти тень, омрачившую лицо отца, он видел лишь свет, сиявший в его глазах.
— Папа, вчера ночью в три часа утра…
— В три утра…
Он видел, как папа вздрогнул, словно от холодного ветра; казалось, папа уже знал все и сейчас просто не может сдвинуться с места и как-то поддержать Уилла.
Уилл ничего не мог сказать. Скажет завтра, или еще когда-нибудь, потому что, возможно, с восходом солнца шатры свернут, уроды уберутся, оставив их одних, зная, что они достаточно напуганы, чтобы не выдать тайны, не проболтаться, держать язык за зубами. Возможно, завтра все это развеется как дым, возможно…возможно…
— Ну, Уилл? — с трудом проговорил папа, трубка в его руке почти погасла. — Продолжай же.
Нет, думал Уилл, пусть уж съедят Джима и меня, а не кого-нибудь еще. Ведь любому, кто знает, придется худо. Поэтому никто больше не должен знать. Вслух же он сказал:
— Через день-два я расскажу тебе все. Клянусь. Честью мамы клянусь.
— Честью мамы, — повторил отец, — этого для меня достаточно.
28
Ночь была свежая, и пыль на осенних листьях пахла так, словно ветер принес на дюны за городом пески Древнего Египта. Вот ведь, думал Уилл, в такое время еще могу рассуждать о пыли, которой четыре тысячи лет, о пыли древних людей, летящей над миром, и мне грустно, что никто не замечает этого, никто кроме меня и, может быть, папы, но даже мы не говорим об этом.
Было время, когда одна секунда разделяла череду мыслей на две половины: одни мысли были похожи на злого ощетинившегося пса, другие — на благодушно дремлющего ласкового кота. Пора было отправляться спать, но они все еще медлили, неохотно собираясь кружным путем побрести к подушке и к тихим ночным грезам. Было время, когда хотелось сказать очень много, но не говорилось ничего. Это было время после первых, но отнюдь не последних открытий. Хотелось знать все и не хотелось знать ничего. Это было неведомое наслаждение, которое даруется людям, которые говорят лишь тогда, когда они должны говорить. Но в этом же крылась и горечь.
Сейчас они не могли отказаться от этой минуты, которая сулила в будущем другие ночи, когда мужчина и мальчик, становящийся мужчиной, понимали друг друга с полуслова. Итак, Уилл осторожно начал:
— Папа? А я хороший человек?
— Думаю, что да. Я знаю , да.
— Но разве…разве это поможет, когда будет действительно трудно?
— Да.
— Это спасет меня, если я буду нуждаться в спасении? Если рядом будут только плохие люди и на мили кругом никого из хороших, что тогда?
— Это поможет.
— Это не очень-то радует, папа!
— Хорошее — не гарантия для твоего тела. Оно важно для спокойствия духа…
— Но иногда, папа, разве тебе не бывает так страшно, что даже…
— …дух не спокоен!? — отец кивнул, и лицо его омрачилось.
— Папа, — спросил Уилл совсем тихо, — а тыхороший человек?
— Для тебя и для твоей мамы — да, я стараюсь. Но ни один человек не может назвать себя вполне хорошим. Я живу с собой уже целую жизнь, Уилл, я знаю о себе все самое худшее…
— И если все это сложить вместе?..
— Что получится? Когда хорошее или плохое приходит или уходит, я по большей части принимаю это спокойно, и поэтому со мной все в порядке.
— Тогда, папа, почему же ты не счастлив?
— На газоне, знаешь ли, в…давай посмотрим…час тридцать…Сейчас не время философствовать…
— Я хочу знать только это.
Наступило долгое молчание. Папа вздохнул.
Потом он взял Уилла за руку, подвел к крыльцу, усадил на ступеньку и раскурил свою трубку. Попыхивая трубкой, он сказал:
— Хорошо. Мама спит крепко. Она не знает, что мы здесь ведем секретный разговор…Мы можем поговорить. А теперь давай посмотрим, почему ты думаешь, что быть хорошим человеком значит быть счастливым?
— Я всегда так думал.
— Но теперь учись думать иначе. Иногда человек, который все время улыбается и выглядит самым счастливым во всем городе, в действительности обременен тягчайшим грузом грехов. Есть улыбки и улыбки.Хохочущий весельчак, рубаха-парень только на виду таков, а остальное время он прячется ото всех. У него свое веселье и своя вина. Люди, Уилл, любят грех, о, как они любят грех любого обличья, размера, цвета и запаха. Наступают времена, когда нам больше подходят корыта, чем столы. Слушаешь иной раз человека, слишком громко превозносящего других, и думаешь, не вышел ли он только что из свинарника, где стоит его корыто. С другой стороны, несчастный, бледный, обманутый человек, идущий рядом, человек, который видит всю вину и грех окружающих — он зачастую и есть тот самый хороший человек с большой буквы, Уилл. Ведь быть хорошим — это ужасно трудно; люди напрягаются изо всех сил и в результате иногда ломаются. Я знал таких. Ты работаешь вдвойне, и тебе так тяжело, будто ты фермер и одновременно его свинья. Я думаю, что пытаться быть хорошим — это все равно что попробовать однажды ночью взбежать по стене. Человек с высокими запросами иной раз теряет присутствие духа из-за ничтожного волоска, упавшего на него. Он не может позволить себе заботу о себе, он не станет вызволять себя из западни, куда угодил во время молитвы.
А как было бы замечательно, если бы ты мог просто бытьпрекрасным, поступатьпрекрасно, просто так, не думая. Но это трудно, верно ведь? Ведь бывает, что в холодильнике остается последний кусок лимонного торта, но он не твой, и ты лежишь среди ночи весь в испарине, и тебе ужасно хочется его съесть, стоит ли говорить об этом? Или — жаркий весенний день, а ты прикован к школьной парте, вдалеке же течет река, такая прохладная, гремящая водопадом. Мальчишки слышат ее зов за целые мили…Ми-нута за минутой, час за часом, всю жизнь, это никогда не кончается, и никогда не прекращается, и каждую секунду ты должен выбирать, и в следующую, и в следующую, быть хорошим или быть плохим — это и есть то, о чем тикают часы, то, о чем они говорят нам. Давай, купайся или сиди на жаре, ешь кусок торта или лежи голодный и честный. Итак, ты остаешься на месте, но, сказать тебе, в чем тут секрет? Однажды, оставшись на месте, не думай о реке или о куске торта. Потому что иначе ты сойдешь с ума. Сложи все реки, в которых никогда не купался, все несъеденные пирожные, и ты получишь мой возраст, Уилл, получишь, то, что прошло мимо. Но ты можешь утешиться, подумав об опасностях, которых избежал — ведь много раз ты мог бы утонуть в реке или смертельно простудиться от замороженного лимонного торта. И преодолев глупое малодушие, может быть, ты воздержишься от желания воспользоваться всем, чем только возможно, и остановишься, подождешь; играй же в эту игру, но только осторожно.
Посмотри на меня: я женился, когда мне было тридцать девять, Уилл, понимаешь, тридцать девять! Но я был так занят борьбой с самим собой, ведь на трех шагах я спотыкался дважды, что решил не жениться, пока не преодолею себя и не стану навсегда хорошим. Слишком поздно я убедился в том, что нельзя ждать, пока достигнешь совершенства, нужно просто выбежать на улицу, падать и подниматься, и чтобы рядом был еще кто-то…Итак, однажды вечером я оторвался от великого поединка с самим собой, и когда твоя мать пришла в библиотеку за книгой, то вместо книги получила меня. И я увидел тогда, а ты видишь сейчас, наполовину плохого мужчину и наполовину плохую женщину, сложив хорошие половинки которых, получаешь одного человека со всем тем хорошим, что было раньше у двоих. Это и есть ты, Уилл. И странная вещь, сынок, и печальная. Ты всегда убегаешь далеко, а я сижу на крыше и пытаюсь приспособить книги вместо черепицы, и я довольно скоро понял, что ты, Уилл, мудрее, лучше и быстрее, чем я когда-либо буду.
Папина трубка погасла. Он замолк, чтобы выбить ее и снова набить табаком.
— Нет, сэр, — сказал Уилл.
— Да, — возразил отец. — Я был глуп и не знал этого. И мой здравый смысл подсказывает по этому поводу; ты мудрый.
— Забавно, — проговорил Уилл после долгого молчания. — Ты рассказал мне сегодняшней ночью больше, чем я тебе. Я еще немножко подумаю. Может быть, я скажу тебе кое-что за завтраком. Ладно?
— Ладно, если ты захочешь.
— Потому что.-.я хочу, чтобы ты был счастлив, папа.
Он стыдился слез, которые навернулись ему на глаза.
— Со мной все будет в порядке, Уилл.
— Я бы сделал все на свете, лишь бы ты стал счастливым.
— Уилл, Уильям… — Папа опять раскурил свою трубку, некоторое время наблюдал, как душистый дым растворяется в ночном воздухе, а потом продолжил. — Просто скажи мне, что я буду жить вечно. И все будет хорошо.
Его голос, подумал Уилл, я никогда не замечал — ведь он того же цвета, что и его волосы.
— Па, — сказал он, — не говори так печально.
— Просто я печальный человек. Я читаю книгу, и она делает меня печальным. Смотрю фильм — печально. Игры? Они все во мне переворачивают.
— А есть что-нибудь, что неделает тебя печальным? — спросил Уилл.
— Лишь одно. Смерть.
— Ну, ты даешь! — удивился Уилл. — Я-то думаю, что причина как раз в этом.
— Нет, — сказал человек с голосом, так подходившим к его волосам. — Смерть делает печальным все остальное. Но сама по себе она только страшит. Если бы не было смерти, все остальные вещи не старились бы, не портились, не ветшали…
И вот приходит карнавал, подумал Уилл, со Смертью как с кнутом в одной руке, с жизнью как с пряником в другой; одной рукой пугает, протягивает другую, чтобы у тебя потекли слюнки, Карнавал приходит сюда, у него полны обе руки.
Он вскочил.
— Послушай, папа! Ты будешь жить всегда! Верь мне, не сомневайся! Конечно, ты был немного нездоров, но ведь это прошло. Конечно, тебе пятьдесят четыре, но ведь это еще не старость. И еще одно…
— Что, Уилл?
Отец ждал. Уилл колебался. Он кусал губы и затем вдруг выпалил:
— К карнавалу и близко не подходи!
— Странно, — сказал отец, — я тоже хотел тебе это сказать.
— Я не вернулся бы туда и за миллиард долларов!
Однако, подумал Уилл, это не помеха для карнавала, который рыщет по городу, чтобы прийти ко мне.
— Папа, обещаешь?
— Почему ты не хочешь, чтобы я туда пошел, Уилл?
— Это я расскажу тебе завтра или на той неделе, или в будущем году. Только доверься мне, папа.
— Хорошо, сынок, — отец взял его за руку, — обещаю тебе.
И они оба как по сигналу повернулись к дому. Час был поздний, сказано было достаточно, и они чувствовали, что надо идти.
— Путь, по которому ты ушел, — сказал отец, — это путь, по которому ты войдешь.
Уилл тихонько подошел к стене, чтобы коснуться железных ступенек, спрятанных под шуршащим плющом.
— Папа, ты не станешь их ломать?..
Отец ощущал скобу пальцами.
— Когда тебе это надоест, ты сам их сломаешь.