— Они превосходны, Уилл!
Но Уилл не мог забыть о Кугере и Даке и сказал:
— Ветер действительно принеснас домой, папа. Улицы полны летающей бумаги.
Отец ничуть не удивился его словам.
— Есть что-нибудь новенькое, папа?
Рука отца тихонько полезла под чехол кресла. Он поднял серые, слегка взволнованные, очень усталые глаза и пристально посмотрел на сына:
— Каменный лев исчез с библиотечной лестницы. Теперь будет рыскать по городу, выискивая христиан. Никого не найдет. Захватит в плен только одну из здешних, а она хорошая кухарка.
— Вздор, — сказала мама.
Поднимаясь вверх по лестнице к себе в комнату, Уилл услышал то, что почти наверняка ожидал.
Тихое шуршание, как будто что-то бросили в огонь. Мысленно он увидел, как папа стоит у камина и смотрит, как пламя охватывает бумагу, скручивает ее…
«Кугер… Дак… Карнавал… Ведьма… Чудеса…»
Ему захотелось вернуться вниз, встать рядом с папой, который греет руки у огня.
Вместо этого он медленно поднялся по ступеням и захлопнул за собой дверь комнаты.
Иногда по ночам, лежа в постели, Уилл прижимал ухо к стене, чтобы послушать голоса родителей, и если они говорили об истинном и вечном, он продолжал слушать, а если разговор шел о делах повседневных, отворачивался. Если они беседовали о времени, о прошедших годах или о нем самом, или о городе, или о неисповедимости путей Господних, о Божьей справедливости, управляющей миром, он тайно слушал, уютно устроившись в теплой постели; эти слова произносились всегда отцом. Обычно он стеснялся беседовать с папой в кругу знакомых или даже наедине, впрочем, это уже особая тема. У папы был необыкновенный голос — то высокий, то низкий, обволакивающий, как ласковая рука, тихо плывущая в воздухе, словно белая птица, выводящая в полете свои узоры, он обострял слух и разум, пытался увидеть внутренним взором то, что недоступно в обычное время.
Особенность папиного голоса крылась в звуке, который исторгала истина… Этот звук в пустыне города или в обычной деревушке может очаровать любого мальчишку. Много ночей Уилл дремал так, и его чувства были как остановившиеся часы, которые пропели вполголоса, прежде чем замолкнуть. Папин голос был полуночной школой, учившей постигать глубины времени, школой, где главным предметом была сама жизнь.
И сегодня выдалась именно такая ночь; глаза Уилла закрылись, голова прислонилась к прохладной штукатурке. Сначала папин голос тихо гудел, как далекий конголезский барабан. Мамин голос (со своим прекрасным сопрано она выступала в хоре баптистов) еще не вступил, он лишь подавал скромные реплики. Уилл представил себе, как отец потянулся, обращаясь к пустому потолку:
— …Уилл… заставляет меня чувствовать себя таким старым…ведь по-настоящему-то, мужчина должен играть со своим сыном в бейсбол…
— Вовсе не обязательно, — мягко прозвучал женский голос. — Ты хороший человек.
— …в плохое время. Черт побери, ведь мне было сорок, когда он родился! И ты.Люди говорят, где твоя дочь?… Господи, о какой чепухе думается, когда лежишь в постели.
Уилл услышал, как отец повернулся в темноте и сел. Чиркнул спичкой, раскурил трубку. Окна дребезжали от ветра.
— …человек с афишами под мышкой…
— …карнавал… — звучал материнский голос, — этот последний в нынешнем году?
Уилл хотел отвернуться, но не мог.
— …самая прекрасная… женщина… в мире… — бормотал отцовский голос.
Мама тихо смеялась:
— Ты знаешь, что это не я.
Нет! подумал Уилл, это же из афиши! Почему же папа не говорит?
Потому,ответил он сам себе. Что-то продолжается. Ох, что-то продолжается!
Уилл вдруг увидел бумагу, которая вертелась среди деревьев, и эти слова: «Самая прекрасная женщина», и лихорадочный жар охватил его щеки. Он думал: Джим, Театр, обнаженные люди на сцене-окне в этом спектакле, ужасном, диковинном, безумном, как китайская опера, дзю-до, джиу-джитсу, индейские головоломки; и теперь отцовский голос, мечтательный, печальный, очень печальный, печальнейший голос… много, слишком много всего, чтобы понять. И вдруг он испугался того, что папа не захотел говорить об афише, которую он тайком бросил в огонь. Уилл выглянул из окна. Там! Как белое перо! Бледная бумага танцевала в воздухе.
— Нет, — прошептал он, — никакой карнавал не придет такпоздно. Этого не может быть. — Он нырнул под одеяло, включил ночник и раскрыл книгу. На первой же картинке он увидел доисторическую рептилию с огромными крыльями, летящую в ночном небе миллион лет назад.
Черт возьми, подумал он, в спешке я утащил книжку Джима, а он схватил одну из моих.
Но это была чудесная рептилия.
И уже в полусне ему почудилось, что он слышит внизу шаги неугомонного отца. Хлопнула входная дверь. Отец возвращался на работу, поздно, без всякой причины, с щетками, или с книгами, дальше,, дальше…
А мама мирно спала, не зная, что он ушел.
9
Ни у кого в мире не было имени, которое так хорошо слетало с языка.
— Джим Найтшейд. Это я.
Джим был высокого роста, и теперь, вытянувшись, лежал на кровати, сплетенной из камыша; его костям было удобно в его теле, а его телу было привычно на его костях. Библиотечные книги, так и не открытые, лежали рядом.
Его глаза, полные ожидания, были темными, как сумерки, под ними залегли тени; его мать говорила, что это с тех пор, как он едва не умер в три года. Его темные волосы были цвета осенних каштанов, а на висках, на лбу, на шее и на запястьях его тонких рук бились темно-голубые жилки. Он был точно мрамор с темными прожилками, этот Джим Найтшейд, мальчик, который, взрослея, все меньше говорил и меньше улыбался.
Беда в том, что Джим видел лишь внешнюю сторону вещей и не мог увидеть то, что кроется позади видимого. А если ты всю свою жизнь никогда не смотришь на суть, и тебе уже тринадцать, ты и в двадцатьлет будешь в плену этого мелкого суетного мира.
Уилл Хэлоуэй, даже когда был маленьким, любил вертеть знакомые явления так и этак, чтобы разглядеть их с разных сторон. Поэтому в тринадцать он имел уже целых шесть лет, наполненных яркими впечатлениями.
Джим знал каждый сантиметр своей тени, мог вырезать ее из плотной бумаги, свернуть в рулон или поднять на флагштоке как знамя.
А Уилл же до сих пор удивлялся, что тень следует за ним. Так было с ним, а что было, то было.
— Джим, ты проснулся?
— Да, мама.
Дверь приоткрылась и тут же захлопнулась. Он почувствовал, что совсем проснулся, но вставать не хотелось.
— Джим, почему у тебя руки как лед. Не спи с открытым окном. Подумай о своем здоровье.
— Непременно.
— Не говори «непременно» таким тоном. Ты не можешь знать, что значит иметь троих детей и потерять всех, кроме одного.
— А у меня и не будет детей, — сказал Джим.
— Ты просто так говоришь.
— Я знаюэто. Я знаю все.
С минуту она молчала.
— Что ты знаешь?
— Нет никакой пользы увеличивать число людей. Люди все равно умирают.
Он говорил очень спокойно и тихо, почти печально:
— Так?
— Почти так, — ответила мать. — Тыздесь, Джим. Если бы тебя не было, я бы давным-давно сдалась.
— Мам. — Долгое молчание. — Ты можешь вспомнить папино лицо? Я похож на него?
— Тот день, когда ты уйдешь, станет днем, когда он навсегда меня покинет.
— Никто не собирается уходить.
— Почему с самого рождения, Джим, ты такой беспокойный?.. Я никогда не видела, чтобы кто-нибудь двигался так много, только во сне. Обещай мне, Джим. Куда бы ты не уходил, возвращайся и приводи с собой кучу детишек. Пусть они бегают, шумят. И позволь мне понянчиться с ними, когда-нибудь.
— Вот уж не собираюсь вешать на себя такую обузу.
— Ты хочешь разбогатеть, Джим? И все-таки, я думаю, тебе придется взвалить на себя обузу.
— Ни за что.
Он посмотрел на мать. Лицо ее носило следы долгих и давних страданий. Под глазами залегли темные тени.
— Будешь жить и нести свою ношу, — сказала она из ночного сумрака. — Но когда придет время, скажи мне. Попрощайся со мной. Иначе я не могу позволить тебе уйти. Было бы ужасно, если бы ты ушел, не простясь.
Неожиданно она поднялась и опустила оконную раму.
— И почему это мальчишки любят распахнутые окна?
— Потому что кровь горячая.
— Кровь горячая… — повторила она, одиноко стоя у окна, и добавила. — Это история о всех наших горестях. Только не спрашивай почему.
Дверь закрылась за ней.
Оставшись один, Джим вновь поднял раму окна и выглянул в совершенно ясную ночь.
Буря, подумал он, ты там ?
Да.
Чувствует. .. далеко к западу… парень что надо, быстро бежит по просторам земли!
Тень громоотвода пересекала дорогу.
Джим жадно вдохнул холодный воздух, и неожиданная радость охватила его.
Почему, подумал он, почему я не заберусь наверх, не выломаю, и не сброшу его вниз?
И потом посмотрю, что случится?
Конечно.
И потомпосмотрю, что случится!
Как раз после полуночи.
10
Шаркающие шаги.
Вдоль пустынной улицы шел торговец громоотводами, рука в бейсбольной перчатке помахивала почти пустой кожаной сумкой, лицо было спокойно. Он завернул за угол и остановился.
Словно сделанные из мягкой бумаги, белые ночные бабочки бились в окно пустого магазина, будто старались заглянуть внутрь.
В окне на козлах для пилки дров, словно большая погребальная лодка из сияющего стекла, лежал громадный кусок льда Аляскинской холодильной компании.
И в этот лед была впаяна самая прекрасная женщина в мире. Улыбка медленно сползла с губ торговца громоотводами.
В сонной холодности льда эта женщина цвела вечной молодостью, подобно существу, погребенному под снежной лавиной тысячу лет назад.
Она была прекрасна, как предстоящее утро, и свежа, как завтрашние цветы, она была прелестна, как любая девушка, когда мужчина, закрыв глаза, видит ее лицо, словно драгоценную камею, проступившую изнутри на его веках.
Торговец громоотводами вспомнил, что в этом случае полагается вздохнуть.
Однажды, давным-давно, бродя среди мраморов Рима и Флоренции, он видел женщину, похожую на эту, но застывшую в камне. Однажды, блуждая по Лувру, он нашел женщину, похожую на эту, купавшуюся в летних лучах и написанную красками. Однажды после начала сеанса, прокрадываясь по прохладному гроту кинотеатра к свободному месту, он взглянул вверх и вдруг почувствовал себя мальчишкой, увидел хлынувшее на него потоком из темноты женское лицо, лицо, словно вырезанное из молочно-белой кости, сотканное из лунной плоти; он застыл, глядя на экран, завороженный движением ее губ, птицекрылым трепетанием ее глаз, снежно-бледно-мертвенно-мерцающим сиянием ее щек.
Так из прошлых лет нахлынули образы и воплотились внутри ледяного кристалла.
Какого цвета были ее волосы? Они были светлые, почти белые, и могли принять любой цвет, если бы освободились вдруг от ледяного покрова.
Какого она была роста?
Призма льда могла увеличить или уменьшить его в зависимости от того, с какой стороны вы подходили к пустому магазину, под каким углом смотрели в окно, облюбованное безмолвно-ночными, нежно-хлопающими, беспрестанно-бьющимися любопытными бабочками.