— В общем, — заключил Рудик, — давай делать дело.
— Добро, — проговорил капитан. — Тогда — по местам. И будим пассажиров. Не думаю, что им снятся приятные сны.
Глава пятая
Огоньки суетились на панели синтезатора, как муравьи около своего жилища. В окошках счетчиков сквозили цифры. Потом раздался звонок. Обождав секунду, инженер Рудик распахнул створки. Из темного отверстия потянуло теплым, едким запахом, который через минуту рассеялся.
— Готово, — сказал инженер, извлекая из выходной камеры белое, округлых очертаний кресло, отлитое из одного куска пластика. Рудик поставил его на пол, критически оглядел, уселся, встал.
— В порядке. Еще одно?
— Два, — сказала Инна. — Всего их должно быть четыре. — Она улыбнулась. — Мы любим гостей. Только сделайте, пожалуйста, разных цветов. Красное, желтое — в пастельных тонах…
— Хоть десять, — сказал инженер. — Такую ерунду делать просто. Элементарный синтез. Вот, смотрите сюда. Здесь устанавливаете формулу, на этом пульте — структурном — находите нужный шифр…
Рудик смело вел себя с женщинами, которые, по его убеждению, никак не могли обратить на него внимание. Зато одиноких он опасался. По его словам, они были чересчур валентны.
— Спасибо, — не слушая его, произнесла Инна своим таинственным шепотом. — Пойду звать на помощь: кресла ведь нужно еще и отнести. Это сделают мужчины.
Рудик пожал одним плечом, закрыл створки, нажал кнопку нужного красителя и включил синтезатор на повторение операций. Он любил когда в результате работы возникали какие-то предметы, они были реальным свидетельством инженерского могущества. Теперь такой работы хватало.
Синтезатор покончил с креслами, и инженер перестраивал его на металл, когда в отсеке появился капитан. Он подошел к пульту и стал поворачивать верньеры, помогая. Инженер нажал стартер. Свет мигнул, низкое, негромкое жужжание снова наполнило отсек.
— Все спокойно? — спросил капитан.
Рудик машинально вытер руки платком, сунул его в карман.
— Они все же молодцы, — ответил он.
— Ты считаешь, — произнес Устюг, — Будем надеяться.
…Пассажиры, наверное, и в самом деле были молодцами.
Узнав о том, что попытки осуществить обратное превращение антивещества в вещество при помощи нескольких переходов в сопространство, и обратно потерпели неудачу, пассажиры, вопреки опасениям капитана, не впали в отчаяние.
Никто не забился в истерике, не поднял скандала и не потребовал крови. Наверное, где-то в подсознании пассажиры не только предвидели такую возможность, но и успели примириться с нею. И когда возможность стала печальной реальностью, они приняли это, как подобало летящим в космосе — хотя бы и в качестве простых пассажиров.
— Что же, — сказал тогда Петров. — Бывает хуже. Мы живы — а это не так уж мало.
— Я бы сказал, что много, — подхватил Нарев, подавляя первый внутренний импульс, побуждавший его протестовать. — Стоит лишь подумать, что произошло бы, не разгадай Земля вовремя, чем грозит наша посадка. Бр-р!
Все невольно поежились, представляя. Инна положила руку на плечо Истомина и улыбнулась писателю:
— Теперь ты сможешь, наконец, спокойно закончить книгу.
— Да-да, — подтвердил он не совсем решительно. Инна сразу поняла его — недаром она была не только женщиной, но и актрисой, человеком творческим.
— Ведь главное — написать, правда? — сказала она. — Создать. Остальное менее важно.
Истомин улыбнулся, снял ее пальцы с плеча и поднес к губам.
Физик Карачаров отвернулся и скорчил гримасу: сегодня он был склонен отрицать женщин. Что они, в конце концов? Носительницы устойчивых признаков вида, не более того. Что сделали они в физике? Математике? Литературе? Живописи? Музыке? Технике? Если кое-где и можно найти по одному имени, то исключения лишь подтверждают правило. Женщины неспособны к абстрактному мышлению, и даже в оценке людей они постоянно делают ошибки.
Он сердито посмотрел на Зою. Проследил за ее взглядом. Зоя не отрывала глаз от Милы. Молодая женщина была бледна.
— Вам плохо? — тревожно спросила Серова.
— Нет. Нет-нет. Все хорошо. — Мила перевела дыхание и даже улыбнулась. — Но мне хотелось бы чем-то заняться. Нам всем нужно что-то делать, правда? Пока мы еще не привыкли…
— Ну конечно же! — после секундной паузы воскликнул Нарев. — У нас бездна всяких дел! Прежде всего, раз уж мы будем тут жить, надо устроиться, как следует! И в этом мы, Мила, никак не обойдемся без женского вкуса и вашего совета специалиста. Капитан, у нас тут, если не ошибаюсь, двадцать четыре каюты?
— В первом классе, — уточнил капитан. — И тридцать две — в туристском.
— Оставим туристский, — отмахнулся Нарев. — И без того на каждого из нас приходится по три каюты — даже слишком много. Пусть каждый устраивается по своему вкусу — в двух, трех помещениях. Вы не против, капитан?
— Не возражаю.
— Может быть, и вы с вашими товарищами переселитесь сюда?
— Нет. Не поймите превратно: просто корабль требует наблюдения и ухода.
— Не стану спорить. Теперь нам предстоит распределить помещения в соответствии с желаниями каждого, сделать эскизы планировки, обстановки… О, друзья мои, у нас тут столько работы, что трудно даже представить, когда мы с нею справимся!
Все это было разумно, но Карачаров не мог согласиться просто так: должно же было в чем-то проявиться своеобразие его личности, а в физике здесь никто не разбирался. И он ворчливо проговорил:
— Надо работать! Я, например, не могу позволить себе отвлечься от главного.
— Каждый волен расходовать время по своему усмотрению, — согласился Нарев. — Но вы-то, Мила, не откажетесь?
Мила кивнула, но Нареву показалось, что она переживает случившееся глубже, чем остальные.
— А вы? — повернулся путешественник к Истомину. — Наверное, тоже захотите прежде всего заняться книгой?
Литератор, не ответил. Он стоял, машинально сжимая пальцы Инны. Наверное, он стиснул их слишком сильно: актриса осторожно высвободила ладонь. Тогда Истомин очнулся и обвел присутствующих рассеянным взглядом.
— Задумались? — улыбнулась Зоя. Она симпатизировала писателю, как и каждому, кто не пытался сделать ее жизнь сложнее.
— Нет… Собственно, да. Задумался о будущем.
— Это интересно, — весело сказал Нарев. — Как представляется грядущее человеку, наделенному богатой фантазией?
Истомин все так же отсутствующе взглянул на него.
Истомин был из породы запойных писателей, пробуждающихся после долгой спячки и работающих днями и ночами, с головой утонув в возникающей книге, чтобы потом, закончив ее, со вздохом облегчения снова задремать, отдавшись на волю событий. Сейчас Истомин вдруг почувствовал, как пустота, возникшая в нем, как только ему стало ясно, что возвращение на Землю откладывается до бесконечности, стала наполняться, как будто кто-то открыл шлюз. Все, что говорили вокруг, доходило до него как сквозь вату, застревало где-то в среднем ухе и не затрагивало мозга, который вдруг стал лихорадочно продуцировать картины будущего.
— Да надо ли? — проговорил он голосом, в котором нерешительность боролась с удовлетворением: слушатель, в конце концов, это уже почти читатель. — Все пока еще очень сыро… и следует ли задумываться о таких вещах? У меня это получилось нечаянно…
— Это необходимо! — прервал его Нарев. — Обмен мыслями и знаниями для нас необходим: ведь каждый из нас обладает чем-то, чего нет у других. Это всегда так, и каждый уходящий человек уносит нечто, чем обладал он один в целом свете. Мы все будем вечерами по очереди рассказывать — о своих мыслях, о пережитом, и о предстоящем, конечно, тоже.
— Хорошо, — сказал Истомин и вытянул руку, чтобы жестом отмечать каждую паузу и каждое ударение в своем рассказе — или, может быть, пророчестве.
…Истомин вышел из своей каюты и огляделся. Салон был пуст. Дверь на прогулочную палубу уже несколько лет стояла открытой: что-то разладилось, и никто не стал чинить механизм. Пластиковая обшивка салона от возраста потеряла цвет, стала шершавой, неприятной для прикосновения. Кое-где она отстала от стен, в некоторых местах порвалась, и в прорехах виднелся темный, холодный даже с виду металл.
Истомин помедлил, прислушиваясь. Двери остальных кают были затворены, из-за них не доносилось ни звука. Писатель знал, что большинство кают пустовало, населявшие их прежде пассажиры успели умереть. Их тела, как и все прочие отходы на «Ките», попали в утилизаторы, потом в синтезатор и теперь совершали круговорот в системе корабля. Оставшиеся в живых могли считать себя людоедами, но это не смущало их, а еще точнее — они об этом даже не думали. Одиночество, длившееся десятилетия, привело их к полному отупению, к утрате всяческих интересов. Невыносимо — изо дня в день, из года в год видеть все те же лица, слышать те же голоса и те же слова, всегда одни и те же. Раньше, когда пассажиры были моложе и энергичнее, это не однажды приводило к схваткам, в которых лилась кровь. Сейчас столкновений уже не происходило, но лишь потому, что люди больше не хотели видеть друг друга. Все свое время они проводили взаперти, и прежде чем выйти из кают, убеждались в том, что в салоне никого нет и можно пробежать туда, где была пища — единственное, что еще интересовало их в жизни, синтезатор, изготовлявший съестное, разладился от старости, и после смерти членов экипажа, которые одни что-то понимали в устройстве хитроумной машины, синтезатор все чаще производил такую еду, для которой в человеческом языке не было даже названия. В один прекрасный день в тарелках мог оказаться яд, который, в общем, состоит из тех же веществ, что и съедобные продукты. Сознание риска придавало жизни некоторую остроту. Когда же машина преподносила на завтрак, обед или ужин что-то совсем уж немыслимое, люди веселились так, что даже заговаривали друг с другом, как некогда на Земле — после премьеры или хорошей книги.
Впрочем, окажись и на самом деле в тарелках яд, никто не посетовал бы. Происходившее с ними нельзя было назвать жизнью, и вряд ли стоило бы горевать об ее утрате. Это было растительное существование, угасание, идиотизм. Когда-то люди что-то знали, любили и к чему-то стремились; но без употребления тупеет память, исчезает знание, угасают эмоции, а стремиться давно уже было не к чему: целей не было, и жизнь замкнулась в рамках биологического процесса. Если бы люди поддерживали отношения между собой, они давно признались бы, что ждут смерти, теперь же каждый признавался в этом лишь себе самому. Наверное, им следовало приблизить конец, но нужно немало сил, чтобы решиться на самоубийство и выполнить решение. Сил не хватало.
Поэтому они жили. С годами, как это обычно бывает, память о давних событиях детства и юности все чаще вытесняла более поздние воспоминания, прорывалась на поверхность и разливалась, как лава, извергнутая из горячих глубин. Иногда люди принимали свои воспоминания за действительность, чаще всего это случалось, когда вдруг по какой-то нечаянной прихоти корабля, оживали экраны и начинал демонстрироваться фильм, всегда один и тот же, забытый в аппарате много лет назад — фильм, в котором была Земля. И люди оживали и с радостными возгласами выбегали из кают, но в унылом салоне холодная и почему-то сырая действительность (разладились климатизаторы) обрушивалась на них, и они, опустив головы, чтобы не видеть окружающих, возвращались в свои помещения, где аппараты внезапно выключались по той же прихоти компьютера, какая заставила экраны осветиться после долгого перерыва.