— А чего он такой длинный? И смурной, как зима, даром, что молоденький… неужто на сотню таких зеленых представляют?
— Молоденький… Его не на сотню, его на капрала представляли, так он сотников из комиссантов порубил. Сама знаешь, как оно на испытаниях — нож кандидату в руки, раздели — и тройку старших по званию на него, с боевым железом в пальцах. Они кандидата уложат быстренько, ну, ежели он кого порежет — тому выговор, конечно, за несоблюдение уровня; а новенький, положенный начальством на красный песочек, наутро встанет жив-здоров, браслетик очередной потрет и идет с новым званием в подчинение к тому, кто последним его убивал. Ну и боится он теперь во всем мире одного начальника, в память Ухода своего.
— Ну?
— Юбку мну… А этого стали представлять, спустили на него тройку штабных сотников, лопухов золоченых, так я сразу Муаду и говорю: глянь, Му, как парень нож берет, хороший парень, не потянут его штабные. И не потянули. Пока мы с Муадом через парапет прыгали, мальчик их как из арбалета положил и за меня у Муада пари выиграл. Я ж Му говорил — нельзя так назад в бою запрокидываться. А он спорит. И доспорился — тут ему не деревня с кольем вышла, так ремень подшлемный к подбородку и прикололи — я смеялся, как резаный…
При последних словах помрачнел Фаранг, голову опустил. Неугомонная Линга принялась теребить кавалера, первые пары двинулись по комнатам; и никто не заметил пропажи хмурого новоиспеченного сотника.
Он проскользнул по неспокойным кривым улочкам окраины, лестница невзрачного домика скрипом отозвалась на тяжелые шаги, и долго ворочался ключ, отпирая рассохшуюся дверь.
— Чарма! — негромко позвал сотник.
В ответ раздалось приглушенное рычание.
О тени прошлого! — простите же меня
На страшном рубеже из дыма и огня…
— …Да будет благословен взыскивающий приобщения к прохладе Не-Живущих; и на него возляжет белая ладонь Господ наших…
— …аших!..
— Отдав жизни свои, все отдав, что оставил мир приобщенному, что в жилах его пенится для Открывающих Дверь, войдет он с ясным взором в ряды стоящих перед краем и станет чашей для Господина и для братьев своих, даря им право Крайнего глотка…
— …отка!..
Дым. Рвущий горло и раздирающий глаза дым.
— Пусть не забудет бегущий в ночи рабов своих, даря недостойным Поцелуй обрыва; и не забудет пусть благословенный Вставший за Гранью младших перед ним, припадая к биению их шелестом дождя и лаской тумана, дабы новое мироздание…
— …ание!..
— …выросло на смердящей плоти…
Дым. Вязкий плотный полог. Дым.
— …зыбкого круговорота, где смерть и рождение суть одно; и ведомо седым…
— …дым!..
И треск валящихся бревен.
Скит пылал, и женщины в экстазе принимали в себя милосердие копья; и зверье уходило в глушь, оставляя людей выяснять свои странные человеческие отношения.
ЧЕТ
Дождь настойчиво подпрыгивал за окном, приплясывая по цинку подоконника, брызгами заглядывал в комнату, уговаривая перебросить тело через карниз, окунуться в ночную сырость, дружеский успокаивающий лепет прости меня, дождь, сегодня был тяжелый день, и вчера тоже был тяжелый день, и я, похоже, тону в их бессмысленной мути; да и с псом моим у тебя, дождь, плохие отношения, не любит тебя Чарма, он от тебя худеет, дождь, и долго встряхивается, виня хозяина в наглом поведении небесных лохматых дворняг, задирающих ногу под низкий утробный рык и виляние огненными хвостами…
Прости меня, дождь, я прикрою окно, и стук в дверь, сухой и неожиданный, присоединится к тебе, и ты притихнешь, вслушиваясь.
— Войдите.
— Сотник Джессика цу Эрль, вам депеша.
— Входите, я сказал.
Знакомый голос. Чарма подбирается, и в рычании его проскальзывают непривычные визгливые нотки. Ты боишься, собака?!
Пауза.
— Вы придержите вашего зверя?
— Харр, Чарма, лежать! Входите.
Будь вошедший голым, а не в полной форме корпусного салара, я бы узнал его быстрее — голым он был привычнее. Везение мое, спешащий вербовщик на дороге, страх мой детский, рот кривящийся, пунцовый, вспухшая улыбка, вспухшие лопатки, старый хороший Джи…
Обеими руками вцепился я в шипастый ошейник взбешенного Чармы и рывком вытолкнул упиравшегося пса за окно, на рыхлую мягкую землю — лег пес под карнизом, вздрагивая боками, и упрямо не пожелал отходить по своим собачьим делам. Правильно, умница, лежи себе, несмотря на официальную приставку к имени моему, нашему имени, одному на двоих, лежи, лежи, и ножны сдвинем левее…
— Ну и дурак, — сказал вошедший, и я почему-то сразу понял, что он прав. Ладно.
— Чем обязан, салар?
Гость прошелся по комнате, похлопывая запечатанным пакетом по голенищу высокого сапога; что ж ты будешь делать — салары, скользящие в сумерках, спецкорпус, надежда наша в борьбе с варками… Ну, говори, надежда…
— Сотник, что вам известно про скиты Крайнего глотка?
— Что мне известно? (Ничего не известно, глоток, ну и глоток, Крайний — значит нету больше…) Ничего, салар.
— Очень правильно, сотник, тем паче, что в родной вашей области их и нет. Тогда мне хотелось бы знать ваше мнение о варках.
В родной области? Зараза, даже не скрывает, действительно разлюбил шутить, что ли…
— Не более Устава, салар.
— Прошу вас, сотник.
Просишь, стало быть. Ладно. Как оно там…
— "И если в семье любого сословия родится или иным путем возникнет Враг живущих, то жениха или невесту по обручении, и мужа с женой, отца с матерью, и всех близких по крови его — казни ступенчатой предать незамедлительно, до последнего обрыва в Великое Ничто, дабы лишенный пищи Враг, источник бедствий людских, ввергнут был в Бездну Голодных глаз". Вы довольны, салар?
— Не доволен. И что в тебе тогда Отец высмотрел… Спрашивал — не говорит. Ну да ладно, сотник, разинь уши и слушай…
Я слушал, и каждое слово салара снимало пласты с черной легенды, позволявшей, как казалось мне, вырезать неугодных на законном основании; и легенда улыбалась мне в лицо страшной острозубой ухмылкой реальности, и дождь отпрянул от притихшей комнаты.
Кошмар детских пугал обретал плоть и кровь — я не играю словами! — он обретал густую алую кровь — каждый поцелуй варка стоил жертве браслета, и не надо было для этого уходить в смерть и спать с ней ночь. Последний поцелуй дарил вечность — бледную красноглазую вечность, жадную к чужому теплу.
Очень хрупкие стены отделяли мир людей от превращения в мир корчащихся от голода вечных варков — дикого голода, ибо не останется в мире места для ненадевших последний браслет.
Хрупкие стены… На фундаменте трупов, ибо лишь Верхний варк выбирал жертвы по вкусу своему — тех, кто достоин был по извращенному разумению приобщения к Не-Живущим.
Вставший же молодой варк, не набравший нужной силы, ограничен законом крови — и брать ее может лишь у близких своих — но если убиты близкие последним убийством, то лишается Вставший телесной оболочки и растворяется в Бездне Голодных глаз.
И такое равновесие между миром существующим и миром грозящим привело к неизбежному — к общинам Крайнего глотка.
Мириады страданий влечет в себе водоворот девяти жизней, и лишь выход в бессмертную ночь дает Не-Живущему покой и отдых. Покой и отдых — и скиты, оргии диких обрядов смертей послушников, встающих и вновь гибнущих, изуверскими, немыслимыми способами — пока не останутся в скиту лишь Живущие в последний раз.
А там остается молить о пришествии Бледного Господина, дарящего поцелуй, и уйти для вечности, делая Крайний глоток. Стоит ли переспрашивать: крайний глоток — чего?..
…Дождь сидел на подоконнике, поглаживая ворчащего Чарму, и через плечо заглядывал в распечатанное послание. Моя конная сотня, десять дюжин копейщиков… Шайнхольмский лес, проводник местный… Скит Крайнего глотка. Сжечь. Подпись. Печать.
Салар стоял в дверях. Не вязался рассказ его со многим — прошлое мое кричало, детское дикое прошлое, и дождь оттаскивал меня от дверного проема.
— Ну и дурак, — спокойно сказал салар, бросил на кровать скомканную тряпку и вышел.
Я зазвал пса и поднял брошенное с кровати — это был дурацкий колпак с бубенчиками.
ЛИСТ ТРЕТИЙ
…Я шел по темным коридорам, кругом, как враг, таилась тишь.
На пришельца враждебным взором смотрели статуи из ниш.
В угрюмом сне застыли вещи. Был странен серый полумрак,
И, точно маятник зловещий, звучал мой одинокий шаг.
И там, где глубже сумрак хмурый, мой взор горящий был смущен
Едва заметною фигурой в тени столпившихся колонн.
Я подошел, и вот мгновенный, как зверь, в меня вцепился страх:
Я встретил голову гиены на стройных девичьих плечах.
На острой морде кровь налипла, глаза сияли пустотой,
И мерзко крался шепот хриплый: "Ты сам пришел сюда, ты мой!"
Мгновенья страшные бежали, и наплывала полумгла,
И бледный ужас повторяли бесчисленные зеркала…
…Я шел один в ночи беззвездной, в горах с уступа на уступ,