На шаг.
И еще на один. И лучше бы ему вовсе убраться… в дом… правильно, в дом — оно надежней. Лихо не станет убивать своего брата.
Никого убивать не станет.
— Отец… проигрался… барону Бржимеку… знаешь его?
Себастьян кивнул.
Надо думать не о нем, но о бароне… Витовт Бржимек… на гербе — вепрь с оливковой ветвью. На вепря барон и похож. Коренастый. Короткошеий. И с лицом квадратным, со щеками темными.
Он бреется трижды в день, но щетина все одно растет быстро.
Говорят, что некогда все семейство прокляли… щетина — это такая мелочь… у барона крохотные глаза, сидящие близко к переносице.
Красные.
И оттого кажется, будто Бржимек вечно пребывает в раздражении.
— Проигрался… и не нашел ничего лучше, как заявить, что игра была нечестной… он выпивши был.
Себастьян тяжко вздохнул и сел рядом.
Земля же мокрая… и грязная… и он все равно изгваздал белый свой костюм, когда Лихо выводил. И теперь братец, локоток отставивши, с видом в высшей степени задумчивым, ковыряет кровавое пятно.
— Лихо… вот за что нам такое наказание?
Лихо пожал плечами.
Холод уходил. И не понадобилась кровь, чтобы согреться, хватило и тепла, того самого, человеческого, которое ощущалось сквозь ткань пиджака. А Бес пиджак стащил.
— На вот… а то еще околеешь… и где это Яцека носит?
Лихослав не знал.
От пиджака пахло анисовыми карамельками и еще, кажется, касторовым маслом.
— А ты рассказывай, чего замолчал…
— Так… повздорили они с Бржимеком… и тот грозился, что по распискам этим через суд долги стребует, только не сейчас, а попозже… когда их побольше наберется… ты же отца знаешь… он решил, что раз есть деньги, то можно и жить по старому порядку…
— И ты всю ночь с бароном…
— Он поначалу со мной и говорить не хотел. Пришлось пить…
— Много?
Лихо кивнул и поморщился: пить он не любил.
Опасался.
— И где пили?
— Да в клабе и пили…
— Значит, помимо Бржимека найдутся люди, которые подтвердят, что ты там был… очень хорошо…
Себастьян почесал подбородок.
— А жене почему соврал?
— Да как-то… — Лихо покосился на луну, которая так и висела, точно к небу приклеенная.
Слушала.
Подслушивала.
— Стыдно было, что он такой… она ж еще тогда старые долговые расписки повыкупила… а он снова…
— Дурень.
— Кто?
— Оба, Лишек, оба… он, видать, от природы. А ты — от избытку совести… — Себастьян повернулся и постучал пальцами по лбу Лихослава. — Вот скажи, мой любезный братец, чего должна была подумать твоя женушка, когда ты ночевать домой не явился…
— Я сказал, что…
— В поместье отправляешься… ну да, на ночь глядя отправился, а утречком рано вернулся. Чего ездил? Не понять… и учти, она ж не дура. Она понимает, что ты врешь. Вот только не понимает, в чем врешь. И значит, придумает себе то, что за правду примет. А главное, что потом ты ее не переубедишь…
Шаги Яцека Лихо издалека услышал. Быстрые. Торопливые даже. Яцек спешил и порой сбивался на бег, но тотчас вспоминал, что человеку его возраста и положения подобало и спешить, приличия соблюдая.
— Братец, — Себастьян поднялся первым и руку подал. — Тебя только за смертью и посылать…
— Там это…
Яцек выглядел растерянным.
И встрепанным.
— Там…
Себастьян забрал сверток, в котором обнаружилась собственная Яцекова рубашка, которая Лихославу была безбожно мала, некий широкий и мешковатый пиджак с крупными перламутровыми пуговицами, а еще зачем-то кальсоны с начесом.
— Яцек, Яцек… — Себастьян поднял кальсоны двумя пальцами. — Старания в тебе много, а вот ума пока не хватает… но ничего, это дело наживное… так чего там?
— Отец велел панну Евдокию из дому выставить и назад не пускать…
— Что?
В глазах потемнело.
Лихослав раньше не понимал, как это, чтобы потемнело… оказалось — просто. Пелена на глаза, темная, за которой ничего-то не видно.
Собственный пульс в ушах гремит.
А в голове — одно желание — вцепиться в глотку…
— Спокойно, Лишек… на вот, пиджачок примерь… — Бес сунул упомянутый пиджак в руки. — И угомонись… отомстить мы всегда успеем. В конце концов, Яцек мог недослышать… или сказать не так.
— Я так сказал! — возмутился Яцек, обиженный до глубины души. — Панна Евдокия обозвала панну Богуславу колдовкой… а та Евдокию — купчихой и… и нехорошей женщиной… и потом оказалось, что у панны Евдокии с собою револьвер имеется. И значит, она Богуславе грозилась, что без суда ее пристрелит серебряною пулей… а потом голову отрежет и чесноку в рот натолкает. Рубленого.
— Сам слышал?
Яцек покачал головой.
— Бержана сказала…
— Бержана тебе еще не то скажет…
— Панна Богуслава от волнения в обморок упала… а панна Евдокия стреляла и люстру попортила…
— Стреляла, значит…
— Я пришел, когда отец кричал на нее… и я решил, что лучше бы ей там не оставаться.
— Это правильно.
— А она уезжать одна не желает… и велел экипаж заложить…
— Очень интересно.
— Так не пешком же…
— Я его…
— Лишек, сейчас ты пойдешь к жене и выяснишь, чего случилось… заодно и поговорите по душам. А я… я с батюшкой нашим побеседую. Есть у меня одна интересная мыслишка…
Глава 6. В которой речь идет о новых неожиданных знакомствах и о вреде поздних прогулок
Аврелий Яковлевич здание Королевского театру покинул в числе последних зрителей. Вот не любил он толпы, сутолоки, которая случалось сразу по окончании спектакля, а потому предпочитал выждать, когда обезлюдеет мраморное фойе.
Была в этом своя романтика.
И опустевшая сцена гляделась брошенной. Медленно угасали газовые рожки, и на зрительный зал опускалась тень. Порой Аврелий Яковлевич видел ее огромною птицей с серыми пропыленными крыльями. Она свивала гнездо под самым куполом, средь поблекших нимф и печальных кентавров, чьи лики были почти неразличимы по-за ярким светом новомодное эдиссоновское люстры.
Птица боялась шума.
И сторонилась людей. Она взирала на них сверху вниз, с любопытством и недоумением, весьма Аврелию Яковлевичу понятным.
Нет, он отдавал себе отчет, что никаких таких теней, во всяком случае тех, которые бы проходили по полицейскому аль ведьмачьему ведомству, в театре не обреталось, однако же именно здесь не мог отказать себе в удовольствии представить, будто бы…
…не сегодня.
Сегодняшняя опера не принесла и малой толики обычного удовольствия.
Тревожно.
И тревога не отпускала ни на мгновенье.
И оттого рисованными казались лица актрисок, а в голосе несравненной панны Ягумовской слышалось дребезжание… и страсти-то, страсти наигранные… ненастоящие страсти…
Аврелий Яковлевич вздохнул и поднялся.
Нет, ежели бы он захотел, шубу его принесли бы прямо в ложу, подали бы с поклоном, однако же по давней традиции Аврелий Яковлевич предпочитал в гардеробную спускаться сам.
Традиций же он рушить не любил.
Театральные ступени скрипели.
А тень кралась следом.
Она были столь любезна, что проводила до широкого фойе, и кланялись вместо лакея, шубу подавшего, низко, искренне. Тень легла, прочертив путь до дверей, проводила бы и дальше, но ей, привыкшей к театральным пустотам, к миру, вычерченному на льняном полотне да деревянных щитах, было боязно. И Аврелий Яковлевич в этом тень понимал.
— Сам я, — сказал он, махнув рукой, и она с немалым облегчением истаяла.
Почудился тяжкий вздох: театр, в отличие от людей, Аврелия Яковлевича очень даже жаловал за сердечную чуткость и понимание.
Аврелий Яковлевич тоже вздохнул, но совсем по иной причине.
Прохладно.
Лето уже вспыхнуло, того и гляди разгорится костром бесстыдного червеньского солнца, а все одно прохладно… и луна вновь полная, что вовсе непорядок, поелику приличной луне в теле надлежит быть день — другой, не более. Эта же, знай, прибавляет, круглеет, будто и впрямь не луна — апельсина на ветке. Или глаз чей-то желтый, насмешливый.
— Вот тебе, — сказал Аврелий Яковлевич, поплотней запахнув шубу из кротовьих шкурок шитую. И совершенно по — детски скрутил ночному светилу кукиш. — Уходи. Буде уже…
Почудилось, луна мигнула…
От же ж…
Почудилось… конечно, почудилось…
Аврелий Яковлевич взмахом руки отпустил извозчика, и тот с непонятной прытью хлестанул по спинам лошадей, точно в облегчение ему было уехать поскорей от театру.
Странно…
Аврелий Яковлевич перехватил поудобней трость.
Что ж… ночь, луна… самое подходящее время для прогулок в парке. Благо, до него было недалече. И гулять он любил, особенно по ночному часу, когда и воздух свежий, да и сам парк избавлен от людского присутствия… не то, чтобы люди Аврелию Яковлевичу вовсе были не симпатичны, нет, под настроение он к ним проникался то сочувствием, то вовсе — жалостью, но вот жалеть предпочитал на расстоянии. Оно, расстояние, избавляло Аврелия Яковлевича и от докучливых бесед, от лживых заверений в том, что, де, нынешняя встреча, несомненно случайная, ниспослана богами… и что боги желают, дабы Аврелий Яковлевич, отказавшись от дел иных, немедля проникся к новому знакомцу расположением и взял на себя все его беды… или же не к знакомцу, но к знакомой, которая лепетала, бледнела, краснела и норовила спрятаться за маменькиными юбками, верно, не полагая престарелого ведьмака хорошей партией.
Ночной парк был свободен.
От собак и лакеев, от детей с няньками да гувернантками, от дам и кавалеров, немочных девиц и компаньонок в серых скучных нарядах, от торговцев и торговок, уличных актеров, вечно пьяного шарманщика, который устраивался у фонтанов и к вечеру засыпал, обняв короб шарманки.
Ночной парк дышал горячим камнем.
И расправлял примятую траву. Он раскрывал белесые глаза бутонов, и резковатый аромат чубушника вытеснял чуждые запахи… кусты ныне цвели буйно. И Аврелий Яковлевич ступал по мощеной дорожке неспешно, получая от этакого позднего променаду немалое удовольствие. У фонтана он остановился, стянул перчатку и сунул пальцы в теплую воду.
Каждый год в фонтан, на радость детям и чувствительным к очарованию парка барышням, выпускали золотых рыбок. И тут же торговали мотылем. К серпню рыбки отъедались, делались ленивы и толсты. Они переставали бояться людей, а порой и вовсе наглели, подплывали к краю, разевали толстогубые некрасивые рты, будто бы ругаясь…
…нынешние скрылись в рыхлом иле, что успел покрыть дно мраморное чаши. Вода была теплой, застоявшейся, с гниловатым душком.
Аврелий Яковлевич стряхнул капли с руки, кое-как отер пальцы перчаткой и обернулся.
Моргнул.
Сзади, шагах в трех от фонтана стоял человек.
Аврелий Яковлевич моргнул, надеясь, что примерещилось ему. Но человек не исчез, как положено приличному мороку. Стоял он спокойно, позволяя себя разглядеть, и место, признаться, выбрал удачное, под самым фонарем, каковой разнообразия ради горел ярко.
Человек был… странен?
Пожалуй.
Невысокий. Сутуловатый.
В пальтеце из серого сукна. Дрянное, шитое по кривым лекалам, оно было изрядно заношено. Аврелий Яковлевич отметил и крупные костяные пуговицы, через одну треснутые, а то и вовсе обломанные, и широкий пояс, и кривовато обрезанные полы. Ниже пальтеца виднелись колени, крупные и узловатые, а еще ниже — тощие голени, поросшие черным густым волосом.