Вот такое лицо и было сейчас у Великого Здрайцы.
Внутри пожар, снаружи — смех.
Может быть, именно поэтому закоренелые душегубы поют песни или хохочут на площадном помосте в спрятанную под капюшоном рожу палача — боль за смехом, как и за криком, легче прячется…
Она протянула руку и погладила спутанные мокрые волосы вовкулака.
— Не надо, — тихо попросила Марта. — Не мучь его.
— Хорошенькое дело! — тонкие брови Петушиного Пера удивленно изломались домиками; такими милыми домиками с островерхими черепичными крышами, каких много в венских предместьях. — Я, понимаешь ли, кобылу до полусмерти загнал, колеса по три раза на дню меняю, за ней гоняючись, а теперь здрасьте — не мучь его! Сама обокрала меня, как последнего ротозея на ярмарке, удрала с чужим имуществом, прячется по монастырям… Небось, я бы чего спер — так сразу бы: ах, Лукавый, ах, Нечистый!.. нечистый, зато честный! Все по договору — условия и подпись! Своего не уступлю, но и чужого не хватаю!
Он ерничал, гримасничал, поминутно хватаясь за седеющую эспаньолку, а в глубине серебряных провалов его глаз медленно остывала, подергивалась коркой пепла, каменела уходящая боль.
Страшная боль.
Марта только удивлялась, почему Седой этого не замечает.
— Ох, люди! — Петушиное Перо вдруг сдернул свой замшевый берет, нацепил его на маленький сухой кулачок и уставился на берет, как если бы видел его в первый раз. — Адамово племя! Меня хают медным хайлом, а сами — только зазевайся! Одни святоши чего стоят! На защиту свою, на аббатика тынецкого хочешь полюбоваться? Какие он службы тихой сапой отслуживает?! Хочешь?
Марта не поняла последних слов Великого Здрайцы. Просто кулак с беретом неожиданно повернулся к ней, и рыжина пера сверкнула в глаза мутным светом десятка свечей…
…дым стоял коромыслом. Два стола уже были перевернуты, и между ними возились в пьяной драке несколько нищих, пропивавших на постоялом дворе в Казимеже свой скудный заработок. Драчунов подначивали, делали ставки, ожесточенно споря, кто кого раньше придушит; пышнотелая служанка, чьи прелести откровенно вываливались из полурасстегнутого корсажа, только что смазала по физиономии подвыпившего купца, пытавшегося ухватить ее за ногу — но купец не отставал, он расторопно крутанул девицу и усадил к себе на колени, заблаговременно сверкнув нужной монеткой. Всю спесь служанки как корова языком слизала, рука купца мгновенно втиснулась девице за пазуху и была встречена крайне благосклонно, а выползший из свалки одноногий нищеброд как завороженный глядел снизу на обнажившуюся полную грудь с полукружием розового соска…
Купец раздраженно пнул калеку сапогом, что-то беззвучно выкрикнув и повернувшись к несчастному лицом.
Это было лицо Яна Ивонича, тынецкого аббата.
Марта вытерла слезы и только тут поняла, что плачет.
Великий Здрайца делал вид, что снова поглощен своей тросточкой, но поведение женщины вызвало мимолетную тень смятения на его выразительном лице. Он ожидал чего угодно — неверия, негодования, изумления — но слез он не ожидал. Такими слезами плачут над лесорубом, которого привалило падающей сосной, но уж никак не над гулящим аббатом.
А Марта оплакивала Яносика, ставшего отхожей ямой для сотен кающихся, священника-вора, открывшего свою душу для чужих грехов, самовольно забиравшего сомнения и страсти у ищущих покоя — старший сын Самуила-бацы крал цепи у каторжников, безобразие у уродов, брал не спросясь, насильно присваивал… и грязный кабак в Казимеже был его епитимьей, освобождающими муками, после которых опустошенный аббат возвращался в монастырь — воровать.
Гаркловский вовкулак, сидя на земле у ног Марты, тоже смотрел на женщину — и зеленые свечи удивления медленно гасли в омутах его глаз.
— Еще что-то покажешь? — Марта в последний раз всхлипнула и откинула назад упавшие на лоб волосы. — Или устал?
— Понравилось?! — тут же засуетился Петушиное Перо. — По душе, по сердцу?! Чего теперь изволите, ваша милость?
Суетливость его была не к месту: так ведет себя паж-недоросль, желающий понравиться госпоже, — и, словно почувствовав это, Петушиное Перо нацепил берет обратно на голову, заломил его привычным жестом, дернул свою эспаньолку раз-другой, и превратился в прежнего, холодного и насмешливого дьявола.
— Их милость желают развлечься, — раздумчиво пробормотал он и крутанул тросточку в тонких, невероятно гибких пальцах. — Их милость интересуются людьми… близкими к их милости. Ну что ж, мы готовы служить верой и правдой… правдой и верой… о, нашел! Смотри сюда! Да не на меня, а левее!
Марта машинально глянула в сторону давно отцветших кустов сирени, пышно обрамлявших дальнюю часть ограды погоста — и небо неожиданно посветлело, зелень кустов брызнула в лицо, а потом возникло лежащее на пригорке бревно и два человека на этом бревне…
«Батька? — вырвалось у Марты. — Батька Самуил?!»
Но ее никто не слышал.
…хмурый рассвет зябко обволакивал сидящих на бревне людей колеблющейся дымкой. Но и сквозь эту кисею Марта безошибочно узнавала знакомое с детства морщинистое лицо Самуила-бацы, гордый орлиный нос с гневно раздувшимися ноздрями, смоляные жабьи глаза навыкате, где сейчас полыхал темный огонь, прямую спину, которую так и не смогли согнуть семь с лишним десятков лет, огромные жилистые ладони отца, тяжко лежащие на костлявых старческих коленях…
Рядом с Самуилом-бацой сидел Михалек. Сидел — и все не мог усидеть на месте. Воевода Райцеж что-то горячо доказывал приемному отцу, поминутно вскакивая и размахивая руками (даже это Михал делал так, как если бы в руках его было зажато по клинку); проходила минута, другая, Самуил-баца отрицательно качал кудлатой головой, и все начиналось заново.
Наконец Михалека прорвало. Вскочив в очередной раз, он схватил отца за грудки, мощным рывком сдернул с бревна и притянул к себе, беззвучно крича в оскаленное лицо старика. Возраст не лишил Самуила-турка изрядной доли его прежней силы, руки Шафлярского вора мертвой хваткой вцепились в камзол непочтительного воспитанника, на миг они так и застыли: громадный старик с ликом древнего идола и молодой воевода, играющий сталью и чужими жизнями, как ребенок — самодельными куклами… вечер отшатнулся в испуге, рваные полосы сумерек загуляли из стороны в стороны — и словно овечьим молоком плеснули на Самуила-бацу! Страшно побледнев, он бросил Михалека, хватаясь за грудь, кашляя и сгибаясь в три погибели; почти рухнув на бревно, некоторое время он еще содрогался, пытаясь выпрямиться, а потом сполз на землю, скорчился у ног сына, тело Самуила выгнулось последней судорогой и застыло.
Воевода Райцеж недвижно стоял над трупом отца.
Не понимая, что делает, Марта шагнула вперед, ткнувшись в невидимую преграду — и увидела совсем рядом с собой светловолосого юношу, почти мальчика, одетого по-гуральски: спасающая от дождя, прокипяченная в масле рубаха с такими широкими у запястья рукавами, что они свисали чуть ли не до колен, полотняные штаны с синими завязками, широкий пояс из темной кожи, унизанный медными и серебряными бляшками, высокая баранья шапка…
Юноша неотрывно глядел на Михалека и мертвого Самуила, пальцы его тискали рукоять сунутого за пояс ножа — и воевода словно что-то почувствовал: резко огляделся, наполовину обнажая палаш, отступил на пядь-другую, а после быстро пошел, почти побежал прочь.
Капли начинающегося дождя упали на тело Самуила-турка, преграда перед Мартой все мешала ей кинуться к отцу, в отчаяньи она попыталась обогнуть препятствие, налетела на юношу-гураля, прошла сквозь него, всем телом сослепу врезавшись в живое, теплое, всхрапнувшее при столкновении; и Марта узнала юношу, узнала за миг до того, как перестала видеть.
Все Шафляры знали, что к Янтосе Новобильской, молодой вдове Яцека Новобильского, захаживает ночами Самуилов побратим, Мардула-разбойник. Не то чтобы каждой ночью, а так — когда вертится в окрестных местах, и не гоняются за ним чьи-то гайдуки или обокраденные липтовские пастухи, скорые на расправу. Видно, крепко любила вдовая Янтося лихого Мардулу, хоть и немолод, сильно немолод был разбойник: и замуж ее звали — не шла, и липтовцы грозили помститься за Мардулины грехи — смеялась да шутки шутила, и мальчонку от разбойника прижила — сама вытянула, вырастила, не побоялась отцовым именем назвать… Когда Марта Ивонич в восемнадцать лет покидала Шафляры, сыну Мардулы и Янтоси Новобильской было лет восемь-девять, не больше, и играл он себе с другими хлопцами в цурки, лишь вспыхивая взором, когда слышал россказни о темной славе отца своего.
Вот этот-то самый Мардула, сын Мардулы-разбойника, да и внук тоже, кажется, Мардулы-разбойника (краковский каштелян, слушая доклады о неуловимом гурале, втайне считал его бессмертным) — именно он и стоял сейчас рядом с Мартой, повзрослев на те девять без малого лет, в течение которых Марты не было в Шафлярах.
Стоял, кусая губы и хватаясь за нож.
Запряженная в тарантас кобыла фыркала и добродушно тыкалась в Марту мягкими губами.
— Врешь! — выдохнула женщина, отстраняя лошадь и поворачиваясь к Великому Здрайце.
— Может, и вру, — легко согласился тот. — Всяко бывает: могу соврать, могу сам обмануться, а могу и правду сказать! Что, красавица, отравил я тебя?! Верь не верь, а забыть не сможешь! Сама видела, как пан воевода над речкой Тихой молодого шляхтича заколол! Мог бы пощадить, мог бы наказать легкой раной за дерзость — а он раз, и локоть стали в брюхо! Чтоб не сразу помер, чтоб помучился, как следует… Что такому отец родной, а тем паче неродной?! Меньше, чем ничего!
— Замолчи!
Голос Марты сорвался на хриплый дребезг, и в горле мгновенно забегали колкие мурашки, растаскивая неродившиеся слова в разные стороны.
— Ну уж нет! — рассмеялся Петушиное Перо, выпячивая подбородок. — Не тебе тут приказывать, воровочка моя! К тому же слыхала, небось: разбойный Мардулин пащенок жену Михала не за выкуп отдает — за Высший суд, который рассудит его и убийцу Самуила! Я-то к их шайке случайно пристал, по дороге, а тут смотрю — потеха! Спеши на сороковины к отцу, спеши!.. то-то поминки славные получатся!
— Чего ты хочешь? — устало спросила Марта.
И ответ Великого Здрайцы поразил ее острее только что виденной смерти отца.
— Ничего, — не менее устало ответил дьявол.
Даже Седой изумленно поднял голову и как завороженный уставился на расплавленное серебро, плещущее в глазницах Великого Здрайцы.
— Ничего, — повторил дьявол. — Уеду я сейчас. Сяду в тарантас, хлестну кобылу — только меня и видели! Не веришь, воровочка? Думаешь, вру! Может, и так… вот уж помучишься сомнениями, когда я и впрямь уеду! Душу любовничка своего собачьего оставить хочешь? — забирай! Жалко, а все равно забирай! За себя боишься — не бойся, не трону… Спеши в Шафляры, аббатика с мельницы вытаскивай, воеводу вызволяй — твое дело, твоя забота! Об одном прошу… да не дергайся ты! На лице прямо написано: «Раз ЭТОТ о чем-то просит, значит, жди подвоха!» В общем-то, верно написано… Так вот, об одном прошу: когда в следующий раз пути наши пересекутся, или сам я тебя отыщу и на дороге встану — не побрезгуй в память о старой краже и тихой беседе близ Топорового погоста задержаться на минутку, перекинуться с Петушиным Пером словцом! Молчи, не отвечай! И не пытайся понять: за что такое благоволение?! Просто запомни, о чем просил…