Егорка улыбнулся.
– А может, есть оно у меня, дело свое.
– Вот-вот, – лицо Устина сделалось еще умильнее. – Не пышно, нигде не слышно, а капиталы, чай наживаете…
Егорка рассмеялся, несмотря на тяжесть на душе.
– Коли и наживу чудом каким капитал-то, с неба, к примеру, свалится, так в руках не удержу, Устин Силыч. Такой талан, чтоб деньги иметь, не всем дается. Вы – дело одно, а я – другое, и не умею я, и ни к чему мне…
Устин улыбнулся так нежно, что осторожную насмешку за этим нежным сиянием никто, кроме Егорки, и не заметил бы.
Егорка купил сайку и вышел из трактира. И едва он оказался на улице, как тревога выпустила все когти и впилась в душу: у водопоя что-то бурно обсуждала целая сходка мужиков и баб.
– Совсем, родимые мои, рехнулся, – сморкаясь в платок, причитала толстая баба, округлив опухшие глаза. – Только и слов, что «Господи, помилуй», да так бает, как взлаивает – гав, гав…
Прочие почти ее не слушали.
– Страх какой…
– Сила в ём нечистая. Нечего было в лес без креста ходить!
– Дак с крестом был, родненькие! Вот вам как на духу, был крестильный…
– Бабку Лукерью звать, да отлить свинцом, она мастерица…
– Куды! К отцу Василию, святой водицы испить, да…
– Надеть шлею с потного жеребца да вожжами бы…
– Архип-то сказывал, там не один был, а целая артель, слышь-ка, один другого краше…
– Да люди ж добрые! – крикнул Егорка, перекрывая все голоса. – Что сделалось-то? Кто скажет-то мне?
И почему-то никто не усомнился, что Егорка спрашивает в своем праве. Ему ответили.
– А Филька-увалень ума решился. Караулили лес с Архипом Конаковым – а там леший…
– Какой леший, ври! Толпища целая нечистых-то, чуть не удушили! Архип, слышь-ка, отмолился да отплевался, а Филька на них глядел да и спятил с катушек долой.
Егор присвистнул. Его бледное лицо побледнело еще больше.
– Тетя, – сказал он, обращаясь к толстой зареванной бабе, – Мне б взглянуть на него.
Баба сразу перестала причитать и ее лицо, глаза и вся поза выказали такую враждебность, что даже ее старые товарки попятились в стороны.
– Ах ты, бесстыжая рожа! – взвизгнула она, вскидывая кулаки. – Что это – балаган, что ль, глядеть-то тебе!? Молодой парнишка мается, мать места не находит – а ему все б забавляться! Куды! Чтоб вам пропасть, таким!
– И не говори, и не говори! – подхватила бабенка помоложе, которую соседки звали Занозою и не без оснований. – Им бы лишь бы…
Договорить ей не удалось – Егорка поймал ее за руку и зажал ее рот ладонью, спокойно, мягко и четко. Заноза была так поражена, что на миг замолчала.
– Тетя Маланья, – вставил Егор в кусочек получившейся относительной тишины. – Я не любопытствую, я умею испуг отливать.
Баба услыхала и удивилась, приподняв белесые бровки.
– Во, знахарь, – ухмыльнулся Лука, мужик тощий, сутулый, с носом уточкой. – Ворожей, что передок без гужей. Ты гляди, Маланья, он те наворожит…
– А чего? – хохотнул Голяков Петруха. – Он слово знает. Эвон, Лаврюшка-то Битюг, люди бают, в руки к нему, как в капкан, попался! С бесями знается, так пусть и сговорит с дружками своими!
Вокруг замолчали и попятились. Егорка улыбнулся.
– Ты, Петруха, сам понял, что сказал-то?
– Что сказал, то и сказал, – огрызнулся Петруха, но глаза отвел.
– Мне чертозная не надо! – заявила Маланья.
– Я помочь могу, – сказал Егорка. – Но не стану, коли не хочешь.
Маланья замотала головой. Лица вокруг выражали такую смесь страха и злости, что Егорка понял, как надежно забыт теплый вечер со скрипкой. Лешие вытеснили из голов сельчан дружелюбие и здравый смысл. Страх убил доверие.
– Я на ведьмака похож? – спросил Егорка.
– А кто тебя знает, кто ты есть? – прищурился Лука. – Пришлый незнамо откуда, незнамо зачем… Чай, пока тебя черти не принесли, и леших никаких не было…
Егорка потерянно огляделся – и увидел, как, легко распихивая толпу и широко ухмыляясь, к нему идет Лаврентий.
– Во дурь-то да глупь матушка! – насмешливо бросил он, подходя. – Ты, Петруха, чего-то про меня плел, али послышалось мне?
– А чего! Марья бает, что заморыш этот тебя вечор за руки схватил – ты и рыпнуться не мог! – Петруха победно осклабился. – Откуда силы-то в ём столько?
– Чай, завидно? – Лаврентий хохотнул. – Чай, обидно, что сторонский парень на кулачки драться не охотник, да мог бы спроть Битюга выйти, а ты охотник, да в коленках слаб?
Страх растаял в воздухе. Егорка был готов обнять Лаврентия.
– Никак, правда, есть силенки, а, цыган рыжий?
– Нет, слышь, от ветерка гнусь, зато слово знаю. Только спроть Лаврентия поможет слово-то?
Лаврентий дружески хлопнул Егорку по спине. Лошадь, вероятно, завалилась бы на бок от такого удара, но Егорка лишь чуть подался вперед. Мужики восторженно заулюлюкали.
– Не охотник, ишь! Чай, талан не пропьешь!
– Не, Егорка, ты приходь в воскресенье, потешь душеньку-то…
– Да приду я, приду… Придется прийти-то, куда мне спроть мира-то… Только неохота мне…
– Ох, уморил, неохота ему!
– Ну-ка, музыкант, дай-ка руку-то… Ишь ты, от скрипки, что ль, твоей?..
Теперь Егорку тормошили и дергали. Он напряженно улыбался, но терпел. Лешие забылись, бабы разошлись, Егорка выслушал с две дюжины историй о кулачных боях и местных героях. Удрать удалось только через четверть часа, когда, вспомнив о делах, и мужики начали разбредаться. Уходя, Егорка сердечно пожал руку Лаврентию. Среди людей у него неожиданно появился товарищ, готовый прийти на помощь.
Теперь нужно было в лес. Даже очень нужно. Но Егорка обреченно вздохнул и направился к дому Маланьи.
Попытаться исправить то, что друзья-лешаки испортили.
Вообще-то их тоже можно понять. Их терпение не безгранично. Федор ранил их души, а у них не хватило терпения дождаться, пока раны затянутся, вот и все…
Жаль, что арбалетная стрела уж слишком часто летит мимо цели…
Маланья была вдова, Маланья была большуха, самое главное лицо в доме – и это сразу бросалось в глаза. Маланья не желала так просто отступаться от того, что попало в ее голову и хорошо там устроилось.
– Ты что приперся-то? – накинулась она на Егорку, когда он перешагнул порог. – Говорю добром – не надо чертозная и не надо! Управлюсь с квашней-то – к отцу Василию пойду. Пусть вот беси, дружки-то твои…
– Не дружки они мне, – сказал Егорка, и это была чистая правда. – Я взгляну только и уйду. Хорошо?
Маланья, держа на весу руки в тесте, отступила от двери.
В просторной избе никого не было; Маланья разослала младших детей кого куда. Филька лежал на печи, завернувшись в одеяло, укрытый тулупом, красный и мокрый от пота. Вид у него был самый несчастный, а на висках появились заметные седые прядки. Филька взглянул на Егорку сонно и страдальчески.
– Не бесноватый он, Филька-то, – сказал Егорка, улыбаясь. – Перепуганный и только. На что ты так укутала-то его? Чай, испуг-то – не простуда…
Маланья посмотрела хмуро.
– Слышишь меня, Филька? – сказал Егорка и протянул руку. – Слезай с печки-то. День уже.
Филька неуклюже выпутался из горячих тяжелых тряпок и, опершись на руку Егорки, с грохотом спрыгнул на пол. На его туповатом лице появился проблеск разума.
– Сядь на лавку, – сказал Егорка. – Слушай.
Филька плюхнулся на лавку и замер, устремив на Егорку замученный взгляд. Егорка присел рядом с лавкой на корточки. Маланья, отчистив руки от теста и вытирая их передником, остановилась поодаль, смотрела подозрительно: Егорка как-то оказался сидящим спиной к ней.
Филька тяжело вздохнул.
– Ты знаешь, – сказал Егорка утвердительно и спокойно. – Ты знаешь, кто это был, зачем из леса пришел, за что лес зол на тебя. Знаешь, чем грешен.
– Не… – выдавил Филька, глядя во все глаза. Его снова начало мелко трясти.
Маланья обошла скамью вокруг, но Егорка отодвинулся на полшага в сторону и снова оказался к ней спиной. Только Филька видел, как мерцающая зелень, марь лесная, колдовская, лилась из Егоркиных глаз, словно тихий свет. И лицо у него было строгим и странным, древним и юным, вроде ангельского лика на староверских иконах. И было это страшно, но не так страшно, как давешней ночью в лесу, а… как бы в сумеречной церкви, что ли…
– Ты знаешь, – повторил Егорка. – Мы с тобой оба знаем.
И Филька вдруг понял – его аж потом прошибло. Он истово закивал, пытаясь сладить с дрожащим подбородком. Это уж было не страшно, а стыдно, будто на вранье поймался или на пакости какой – даже щекам горячо.
– Живых лягушек для забавы в костер швырял, – сказал Егорка. – На живую полевку наступил да раздавил. С Левушкой трактирщиковым пса бездомного водкой облил да и поджег. Чужие жизни зазря отнимал – спасибо скажи лешим, что свою уберег.
– Я ж, чай, шутейно, – пробормотал Филька. – На что они, твари…
– Ты что ж… – начала Маланья из-за спины, но Егорка поднял руку предостерегающе – и она замолчала.
– Рассердился на тебя лес-то, – сказал Егор. – Крепко рассердился. Ты детей его обидел. Теперь только одно сделать можно: ты лес ублажи – никого живого, ни человека, ни зверя, даром обидеть не моги. Забудь забавляться с чужой болью-то. А в лес входи, как в храм божий – с уважением да истовостью, глядишь, Государь и простит тебя.
– Государь?.. – еле-еле у Фильки духу достало выговорить.
– Государь – всей жизни на свете хозяин. И твоей, Филька. Не забывай.
Егорка моргнул, и лицо у него стало простым, человечьим. С Филькиной души будто громадная тяжесть обрушилась. И жар прошел, и озноб отпустил, и вздохнулось легко. Все чудное и ужасное как-то забылось, остался только ясный спокойный разум, самого Фильку слегка удививший.
– Да рази я… – и рот у Фильки сам собой растянулся в улыбку. – Да нешто я не пойму?
– А раньше отчего не понимал?
Филька виновато ухмыльнулся и пожал плечами.
– Смотри, Филька, – сказал Егор, вставая и усмехаясь. – Не забудь. Обидишь лес – не по-намеднишнему отплатит.
Филька снова пожал плечами. Маланья все-таки подсунулась поближе.
– Никак, заговорил его?
– Да нет, тетя Маланья, поговорил только. Говорю ж тебе – не бесноватый он, не безумный, так это… Не вели ему на просеку ходить, а деревья в Федоровой артели рубить и вовсе не вели.
– Это чего же? – голос у Маланьи стал выше, а руки сами собой уперлись в бока. – Глызин-то в день по рублю платит! Рубль ведь! Этакие деньжищи-то! За зиму, чай, чуть не сто рублев скопить можно!
Егорка пожал плечами и пошел к двери.
– Нет, ты скажи! – крикнула Маланья вдогонку. – Ишь, шустрый какой!
– Я уж все сказал. Далее – сама решай.
И уже выходя в сени, Егорка услыхал Филькин голос:
– Ты, маменька, не серчай, а я ужо и сам не пойду.
Кажется, в ответ Маланья принялась браниться не на шутку, но это уже не имело никакого значения.
Федора в то утро предчувствия не мучили.
Снилось, правда, что-то тяжелое, сумбурное и противное, но сон забылся, распался на части, как только Федор открыл глаза. Потянулся, зевнул. Откинулся на подушку, жмурясь, попытался припомнить сон. Какие-то бородавчатые серые руки, тянущиеся из штабеля бревен. Стоило вспоминать эту чушь!