Да уж, расположена эта деревня была хорошо. Как по заказу. Но сама деревня Федору не слишком-то нравилась. Половина обитателей Прогонной держались старой веры, поэтому столковаться с ними было непросто. Этот раскольничий толк – демонстративное отвращение к городскому, брезгливое неприятие, еле прикрытое показной угодливостью «барину», речь, усеянная затейливыми присловьями и цитатами из толковников – все вместе было неприятно Федору.
Его практическая душа не принимала странных вывертов сознания, исступленного богоискательства и скитской скрытности. Федор и раскольники обитали в разных мирах: в их мире водились ангелы, бесы, адовы муки, птицы Сирин и Алконост, олень Евстахия Плакиды – в мире Федора существовали только люди, вещи и деньги. Его семья не была особенно набожной. Карп Петрович, Федоров отец, говел и аккуратно ходил в церковь, как полагается солидному и нравственному человеку, в семье Глызиных царил строгий порядок в обрядах – но это было, как обычай умываться по утрам.
Привычка.
Впрочем, до местных странностей Федору, по большому счету, не было дела. Он с детства знал, что на свете есть немало вещей, с которыми, хочешь – не хочешь, приходится считаться. Родители, сильные мира сего, общие мнения, мода, вера – куда от этого денешься? С человеческой косностью, грубостью, суевериями и невежеством тоже приходилось считаться. Это было неприятно, но неизбежно.
Федор терпел Прогонную. До поры, до времени.
На следующее утро Егорка спозаранку спустился по черной лестнице на улицу, предупредив Василия, что вернется, но футляр со скрипкой был при нем.
Утро выдалось серенькое и пасмурное.
Сероватое, белесое небо висело низко, прогибалось, как будто на облачную гряду навалили сверху какой-то тяжелый груз; крест на колокольне деревенской церковки едва не царапал эту низкую, еле ползущую серую тяжесть. Мелкий холодный дождь то принимался моросить, то переставал, никак не мог решиться пролиться ливнем на мокрую землю в стоячих лужах. Черные леса в холодном тумане, уже растерявшие осенние краски, обступили Прогонную, лес виднелся в конце порядков, между избами, в длинной перспективе тракта – лес был всюду, и только лес и небо…
В мокром воздухе пахло дождем и дымом; печи топились только в двух-трех богатых избах, но запах горящего дерева смешивался с холодным ветром, вызывал у Егорки смятенные мысли, то ли уютные, то ли тревожные…
Он запахнул тулуп и медленно пошел вдоль тракта. Тракт был почти пустынен, только пара мужицких телег перегнала Егора, да одна попалась ему навстречу. Больше никто не ехал, только брели куда-то, и на восток, и на запад, странные люди: пожилой монах в шерстяной рясе, забрызганной понизу грязью, странницы-богомолки, укутанные в серые шали, мастеровой мужик с мотком веревки на плече, нищие, бродяги… Деревенских жителей было почти не видно, только бабы остановились у колодца перекинуться парой фраз, да во дворе покосившейся избенки с тесовою крышей мужик колол дрова.
Егорка не торопясь прошел по тракту до околицы. Восточный ветер потянул широкой водой – здесь почти к самому тракту подходила Хора, холодная медленная река. Егорка вышел на берег. Над водой стояли колеблющиеся полосы тумана; поверхность реки, серо-белесая, тусклая, как слепое зеркало, казалась неподвижной и перевоз с паромом выглядели вдалеке спичечным коробком, надетым на нитку. Будочка паромщика белела на низком берегу, как игрушечная; от нее в черный лес тянулась ленточка дороги.
От реки веяло сонным покоем. Егорка, постоял, улыбаясь, на ветру, перебирая вбитые в глину еще летом рогульки для удилищ, подышал чистым влажным холодом, кое-что обдумал и пошел обратно.
Дождь принялся накрапывать сильнее. На волосах Егорки осела водяная пыль, он смахнул ее и стряхнул ладонь. Утро катилось в день.
Егор остановился у полуразвалившегося плетня развалюхи, подбитой ветром. Вся усадьба состояла из клочка земли, летом, по-видимому, занимаемого картофелем и капустой. У корявой березы, подпирающей плетень, на земле, раскисшей в грязь, сидел, раскинув ноги, как малыш, играющий в песок, светловолосый подросток. На его худой фигурке были только широкая мокрая холщовая рубаха и штаны из того же домашнего некрашеного холста, тоже мокрые насквозь и грязные. Он что-то копал в грязи, вывозив руки и рукава по локоть.
Егор перешагнул сломанную жердь и оказался в огороде. Подойдя ближе, он увидел, чем занят парнишка.
Земля рядом с ним была сдвинута в два крохотных, в мужицкую ладонь длиною, могильных холмика, и над каждым стоял крестик из двух щепок, связанных веревочкой. Третий холмик парнишка еще сгребал, а щепочки, связанные в крестик, лежали рядом с ним на земле.
Егор наклонился и тронул плечо парнишки.
– Вставай-ка, – сказал он тихо. – Чай, простудишься…
Парнишка поднял голову. Егор увидел его лицо, худенькое, бледное и тонкое, с темными синяками вокруг больших голубых глаз, как-то рассеянное и сосредоточенное одновременно. Его щеки казались полосатыми от грязи, слез и дождевых капель.
– Трезорка… котят подушила… – сказал парнишка, глядя на Егора снизу вверх. Сосредоточенность на его лице превратилась в настоящее страдание. – Зашла в избу… котят… Муська теперь… плачет по своим… детям…
Он говорил с трудом, запинаясь, сжимая в кулаки руки, прижатые к груди, дергая плечами и облизывая губы. Быть может, ему непросто давались слова, но скорее, говоря, он пытался собрать мысли.
Егор поднял с земли крестик и воткнул в последнюю могилку. Парнишка пристально следил за его руками и не возражал. Потом Егор обхватил его под мышками, поставил на ноги и накинул на его плечи свой тулуп.
– Пойдем-ка в избу, дружочек, – сказал он ласково. – Не годится осенью босиком-то…
Парнишка ухватился грязными пальцами за Егоров рукав и снова заглянул ему в лицо.
– Ты скажи… где теперь… где они теперь-то?.. котята…
– Здесь, – Егор чуть растерялся и улыбнулся смущенно. – Здесь, верно?
– Нет. Другое… – парнишка облизывал и кусал губы, ломал пальцы, но выражение мысли все равно не давалось. – Другое… котята… такие… такие, как были… такое… оно – там, да?
Он заглядывал Егору в глаза, теребил рубаху у себя на груди, озирался – и вдруг Егор понял.
– Живое из котят, да?
Парнишка истово закивал.
– Тоже здесь. Везде. И на небе, и на земле. Дальше жить будет. Ты ж об этом толкуешь?
На лице парнишки вспыхнула и погасла мгновенная прекрасная улыбка. Он потянул Егора за руку.
– Пойдем… в избу…
Егорка пошел.
Крыльцо покосилось и почернело; дверь не закрывалась плотно, из-за нее дуло, дуло из темных сеней и в избе было холодно. Через слепое окошко едва просачивался серенький свет пасмурного дня. В этом сумраке, почти потемках, еле различался почерневший одинокий образ в углу, за который были засунуты какие-то высохшие, тоже черные, пыльные стебли. Егор вошел в стойкий запах бездомовья – сырости, старого водочного перегара, затхлых тряпок, лежалой картошки… Среди этих закопченных стен, разбросанного грязного тряпья, у почерневшей облупившейся печи, парнишка, на которого упал бледный лучик света, выглядел очень юным, нездоровым и очень уставшим от жизни на земле, случайно попавшим сюда ангелом.
По избе бродила серая кошка. Она заглядывала во все углы, принюхивалась, вытягиваясь в струнку, и время от времени, поднимая голову, тихо, сипло мяукала. Парнишка подошел к кошке, поднял ее и прижал к себе. Тулуп Егора свалился на пол с его плеч, но он не обратил на это внимания. Его движения, казавшиеся неловкими и небрежными, по-видимому, не доставляли кошке неудобства – она боднула грязную ладонь парнишки и ластилась к его мокрой рубахе доверчиво и спокойно.
– Чай, Муська? – спросил Егорка.
– Да…
– А тебя как зовут?
– Симка.
– Симоном крещен?
– Нет… Серафим…
Егорка невольно улыбнулся. Оставив Симку гладить кошку, смешно повисшую в его руках, будто живая игрушка, Егор прошелся по избе, оглядывая углы. Нашел на полатях груду тряпок, откинул грязную юбку, сорочку, какую-то неопределенную рвань в синий горошек – и обнаружилась истасканная ситцевая рубаха с прорехами на рукавах. Егорка взял ее.
– Симка, – окликнул он. – Отпусти кошку. Негоже в мокром-то – озяб, чай…
Симка будто спохватился. Он бережно поставил кошку на пол и подошел, стягивая мокрую рубаху с плеч. Его губы посинели, он время от времени начинал мелко дрожать – но сам, вероятно, не замечал этого, занятый судьбой кошки и своими мыслями. Егору было холодно смотреть на него.
«Наша потеряшка, – думал он печально. – Ровно искорка в потемках. Душенька, верно, отроду открыта, а как жить с этим – не ведает. А тело-то – былинка на ветру… Как оставить тут – на погибель же… Стрелы-то у охотников в человечью кровь целят, не разбирают; так он, чай, из первых меченых будет. По делу я сюда пришел, по делу».
Егор надел на Симку рубаху и снова укутал тулупом. Муська путалась у Симки в ногах, бодалась и мурлыкала, Симка снова поднял ее и сунул за пазуху. Кошка заурчала на всю избу; теплота ее живого тельца согрела Симку быстрее, чем сухая одежда. Он взглянул на Егора – и вдруг вспомнил:
– Хочешь кипрея?
Егор улыбнулся.
– Ежели сам нальешь – хочу.
Симка, придерживая кошку на груди, налил из маленького помятого самовара едва теплого кипрейного отвара в жестяную кружку, протянул Егорке, придвинул ему хромую табуретку. Теперь он улыбался и болтал, насколько мог, заглядывая Егору в лицо:
– Вот чая… нет. И сахара… прости… так только…знаешь – кипрей, он…
– Это ничего, что чая нет, – сказал Егорка. – Так лучше.
– Голодный?.. Хлеб вот… только…
Егорка отломил кусочек черствого хлеба, улыбнулся.
– Спасибо, хозяин. Хочешь, песенку сыграю тебе?
Симка кивнул. Егор достал из футляра скрипку и показал ему. Симка прикоснулся к скрипке кончиками пальцев, и по его лицу промелькнула тень смутного узнавания, но заговорить он даже не попытался.
Егор заиграл. Для Симки он создавал радугу над деревней, снопы солнечного света из-за туч, зайчики на пляшущей воде и веселых птиц – синичек, зарянок, соек и горихвосток…
Симка пристроился на лавке, облокотившись на колени, глядел на Егора, не мигая – было видно, что совсем ушел в собственную грезу, исчез из избы. Кошка замерла, обхватив его лапой за шею. Их общий вид был так забавен, что Егор отвлекся от музыки и закончил песню раньше, чем собирался.
Симка еще несколько мгновений просидел, не шевелясь, в своих мыслях. И вдруг его как будто осенила неожиданная и ослепительная идея. Он очнулся, просиял, схватил Егора за руку, радостно выпалил:
– Ты – из тех, да?!
«Вот те раз, – подумал Егорка. – Ай да глазки! Ну и что прикажешь делать с тобой, с таким глазастым?»
– Из каких это? – спросил весело.
– А… из тех… там! В лесу… знаешь – в лесу!
– Ага. Птички?
– Птички! – Симка залился совершенно детским смехом. Так хохочут совсем маленькие и совсем еще чистые детки, когда им предлагают что-то заведомо нелепое, например – надеть башмачок на ладошку или варежку на ногу.
– Ай, не птички? Так белки?
Симка закатился совсем.
– Белки!
– Так они ж, чай, в лесу – белки?