На вопли Берловича начали оборачиваться доминошники, оккупировавшие с утра пораньше любимый столик. Парламент старушек навострил уши с самого начала; теперь ушлые леди старались не пропустить ни слова. Замер с поднятой ногой шкандыбающий за пивом похмельный баобаб, морщась от громких звуков. На лице его отобразилась натужная работа мысли: залитые портвейном извилины отсырели. Что делать? Кто виноват? Какого хрена орут?!
Вечные вопросы нашей интеллигенции...
Даже дети прекратили возводить в песочнице Замок Элли, Королевы Людоедов, и самый маленький карапуз осведомился:
— Сиво дядя так клицит? Дяде больно? Дядю кусили в попу?!
Мать и дочь обменялись взглядами: кто даст суровую отповедь этой ошибке природы? Но шут опередил обеих. Он вдруг сел прямо на асфальт и заплакал. Всхлипывая, содрогаясь всем телом, размазывая слезы по щекам и нисколько не стесняясь рыданий. Вот так запросто сидел и плакал между двумя оторопелыми женщинами.
Искренне.
Честно.
Утирая замурзанную рожу бейсболкой.
— Вот, вот!.. — заперхал, клокоча горлом, Потап Алибекович. — Видите? Довели человека...
— Окстись, Альбекыч! — поджала губы одна из старушек, в мятом пыльнике и оренбургском пуховом платке (видать, мерзла даже в июле). — Ты ж его и довел, болезного!
— Вертухай поганый! Стукач! Наел харю-то, стрелок ворошиловский!.. — Похоже, вторая леди когда-то строила Беломорканал. — С кайлом он! С хайлом он!
— Ирод языкатый! Сколопендру со свету сживет, аспид!
— Точно! Меня вчерась уличал: ты, грит, Мосевна, бандерша и самогоноварилыцица! Тюрьма по тебе, грит, плачет! А сам намекает: отлей, мол, литру! Я т-те отолью! Ужо отолью на анализы!
Загудела, заворчала грозовой тучей вольница доминошников. Нахмурились усатые лыцари; из-под бровей колючки недобрые — скуси патрон! пли! Съежился, злыдень? усох?! пнем трухлявым решил прикинуться, чтоб пронесло?! Ох, пронесет, так пронесет, что месяц с очка не слезешь! Уж и слово кто-то бросил: “Хлопцы, забьем козла?” Непонятно бросил, двусмысленно. Поднялся из-за стола, оправив седой чуб, полковник Перебыйнос. Цыгарку недокуренную в кулаке скомкал.
Харкнул под ноги:
— Пошто шутейку в слезы вогнал, змий подколодный? Пошто честных баб на людях срамишь, окаянец? Заткнул бы пельку, опудало брехливое, не позорил двора. Не то, гляди, осерчаем...
И кашлянул басом, со значением. Детвора тут как тут:
— Дядя клоун, не плачь!
— Дядя клоун, он дурной! Он на всех ругается!
— Берлович — дуракович! Берляк — дурак! Берляк...
— ...получит в пятак!
— Не плакай, клован. На кафетку. Вку-у-усная!..
А похмельный баобаб, завязав с вопросами интеллигенции, шагнул к рупору нравственности. Будто по ниточке шел, родимый. Будто младой поручик на плацу. Взял за впалые грудки, с явственным скрипом вознес в эмпиреи. Дыхнул перегаром:
— Шо, бляха-муха? На убогого вякать, да? Ты на меня вякни, мухомор! Расплодилось вас, бактериев...
Разжал пальцы и, мрачно следя за бегством Берловича, велел:
— Ты, убогий, меня жди. Не уходи никуда. Я пива притараню...
Кативший мимо тележку с фруктами лоточник Реваз остановился, утер шуту слезы передником и извлек три тяжелые грозди: “кардинал”, “кишмиш” и “дамские пальчики”.
— Кюшай, дарагой, да? Витамин-шмитамин, да? Сам ешь, гурия корми, детишка корми! Палахой чилавэк слушай нэ нада, дядя Реваз слушай нада! Реваз слушай, “дамский пальчик” кушай! Вай, сладкий, вай, полезный! А станет палахой чилавэк собака гавкать — скажи дядя Реваз, да? Зарэжу, клянусь мама! Требуха наружу, сэрдце на шашлык!
Золотозубая улыбка лоточника говорила: шутка — ложь, да в ней намек! Разумеется, все прекрасно знали, что общий знакомец и любимец Реваз никого резать не будет. Ну, дом поджечь, любимого пса освежевать, в “витамин-шмитамин” цианистого калию впрыснуть — это еще куда ни шло, а резать зачем? Сказать двоюродному брату Шамилю, сыну тети Мириам, он и так застрелит кого укажут...
Торнадо угасал, всосав сам себя, как Вездесос из мультика “Yellow Submarine”. Пьеро, вертясь на асфальте, уже строил рожи хохочущей детворе, от стола доминошников, словно от погоста восставших мертвецов, гремел стук костей, завершившийся воплем, достойным капитана Ахава при виде Белого Кита: “Рыба!” — а Шаповал взирала на реанимированную идиллию с тихим изумлением. Сейчас был тот редкий момент, когда, глядя на шута, она не испытывала раздражения. Очень хотелось понять. Узнать правду. Минуту назад этот неприятный человек плакал навзрыд, и вот — веселится вместе с ребятней. Притворялся? В конце концов, он — профессионал: кривляка, притворщик, фигляр... Но когда он притворялся? Раньше, в слезах, — или теперь, смеясь?!
Или — никогда?!
Допустить последнее означало сойти с ума.
Только сейчас, машинально утирая слезы, почувствовалось: глаза устали. Вот и слезятся. Двор еще секунду назад был ужасно ярким. Невозможно. Ослепительно. Сверкали ветки акаций и кленов, словно их увешали серпантином и китайскими фонариками. Нос баобаба-утешителя: царский пурпур. Глаза бабушек у подъездов: огонь в печи. Гроздья дареного винограда: лиловый отлив, дымчатый топаз, легкий изумруд. Золото во рту Реваза. Фейерверк детских шорт и маечек. Белизна чуба полковничьего: снег вершин. Очень яркий случился двор. Даже страшно. Только у кочегарки, бессмысленной летом, из-за которой выглядывал Берлович в изгнании, топорщились какие-то серые и грязно-коричневые нитки, лохматясь на концах острыми, опасными заусенцами. Странная прореха зияла во дворе, медленно зарастая. Глаза б ее не видели.
Вот и не видели. Слезились.
То ли от яркого, то ли от тусклого; не поймешь, от чего именно.
Ах да. Еще у прорехи стояла старуха. Чужая. Худая. Сплетенная из колючей проволоки этих нитей. Молчаливая, тихая старуха. Пристально изучая двух женщин и шута. При беглом взгляде на нее желудок схватывало влажной, холодной пятерней: очень хотелось есть. Будто и не завтракали. Яичницу бы!., яркую: белок, желток, томаты, кинза...
Потом старуха ушла.
ЛЕГЕНДАРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
У Александра III был личный горбун — шут Ульян, который колобродился в столице, учиняя разные непристойности и пакости. С Ульяном император и пьянствовал, а тот учил Александра III через рюмку в зеркале узнавать свою судьбу. Враги императора утопили горбуна, после чего, лишившись единственного верного друга, Александр III запил не на шутку. Пьяному ему являлся Ульян, и они снова беседовали. А придворные показывали на дверь, за которой пил император: “Опять ушел искать горбатого...”
Поищем горбатого, о друг наш читатель?
Искренне твои, Третьи Лица.
Ручеек Малой Ильфо-Петровской свернул раз, другой, светофор дал зеленую отмашку, и полноводная река Героев Цензуры унесла лоснящегося котика в направлении родной гавани “Фефелы КПК”. Старый морской волк Мирон, оглаживая бородку-шкиперку и попыхивая трубкой-носогрейкой, властно сжимал штурвал. Выходил из-за острова на стрежень, лавируя кормой: день выдался на редкость судоходным. Ни сигналы штормового предупреждения, ни бортовая качка, ни гудки встречных кораблей не могли смутить капитана. А на примету: “Женщина на борту к беде!” — он давно положил мертвый якорь. Это смотря какая женщина, какой борт и какая беда. Иной мужик куда бедовее бабы выходит. Взойдет на палубу, она, глядишь, и треснет.
От омерзения.
— Лево руля! Баклана задавишь! — подал голос с заднего сиденья юнга Пьеро.
Капитан и брюхом не повел. Юнга впервые в плавании, а с салаги — какой спрос? Зато владелица судна, суперкарго Шаповал, вертелась на мостике, тщетно пытаясь уразуметь: зачем она потащила с собой этого клоуна? Жалко стало, наверное. Анастасия, отбывшая в кратковременный круиз до консерватории и обратно, брать шута не захотела. Сказала: думает зайти в секретариат, насчет восстановления, а это дело нешуточное. Пьеро разом превратился в побитую собачонку, скулил и куксился — в итоге жалость змеей проникла в стальное сердце Галины Борисовны. В чем она уже начинала раскаиваться.
Мирон лихо отдал швартовы, приглашая хозяйку сойти на твердь причала. Шут озорным бесенком выпрыгнул следом:
— Р-р-равняйсь! ГБ-воевода дозором обходит владенья свои!
Из окон “Фефелы” высунулись сотрудники. “Перебарщивает, подхалим”, — про себя отметила “воевода”, ожидая привычного раздражения, как ждут застарелую зубную боль. Но боль медлила. Так, общее недовольство: всегда неуютно чувствовала себя под обстрелом десятков глаз. Даже в детстве, когда мама ставила на табурет, умоляя прочесть гостям отрывок из Баркова, — старалась сбежать в ванную.
Вот и сейчас: нырнула в офис.
Депутация явилась в кабинет ровно через семь минут тридцать девять секунд. Состояла депутация из людей солидных, можно сказать, столпов общества: Первопечатник Федоров, Рваное Очко и бутылка коньяка “Ахтамар”. Бутылку друзья-антагонисты держали в четыре руки, не решаясь доверить кому-то одному сокровище Армении. Из-за коньяка выглядывал художник Ондрий Кобеляка, следом угадывались глазастые верстальщицы... Как все ходоки помещались в дверях, оставалось тайной пещеры Лихтвейса.
— Извините, Талиночка Борисовна...
— Мы тут хотели...
— ...поблагодарить! Спасителя!
— Мы понимаем, в рабочее время...
— ...не положено!
— Мы только вручим...
Прежде чем удалось сообразить, о ком идет речь, Пьеро ввинтился в толпу.
— Ах, я в ажитации! У меня волнуется грудь! — Шут принялся с хрустом заламывать руки. — Скромность борется в моей печени со справедливым признанием моих многочисленных заслуг! Ибо всегда готов подставить плечо, бедро или другую часть тела...
— Ну вас в пень! — прервала этот монолог хозяйка. — Живо в коридор! Там и вручайте, шут с вами...
Депутация во главе с Пьеро радостно вывалила в коридор, откуда донесся торжествующий вопль Кобеляки: “Братан, тебе в дизайнеры надо! Клиент электросвинью увидел — тираж втрое увеличил! Понял?!” И щебет девочек: “Ой, лапочка! Ой, прелесть!..”
“Лапочка, значит. Прелесть. Чип и Дейл в одном флаконе. А я, злыдня, дыроколом в него. В лапочку. В братана-дизайнера”.
Противоречивые чувства терзали душу: стая гарпий, волчий шабаш. Безумный сплав злости и благодарности, раздражения и покоя, недоумения и веселой бесшабашности... Во рту пересохло, рука сама потянулась к непочатой бутыли “Ночей Клеопатры”.
Зеленая крышечка свое дело знала туго. Вот она провернулась на пол-оборота, вот еще на четверть... “Ночи...” вспенились, толщу воды прострочили трассеры пузырьков; минералка забурлила, скапливаясь вверху сотнями жадных водоворотиков. Галина Борисовна заторопилась, желая открыть бутыль раньше, чем вода, полезная при хронических гастритах, под давлением хлынет в щели, обдав дерзкую потребительницу дождем, — но крышечка сама вырвалась из рук, царевной-лягушкой взлетев к потолку. Наружу, корежа пластик, восстал пузырчатый армагеддон, темнея и наливаясь удивительной дымчатостью. Клочья его, источая дьявольский аромат сигарет “Ligeros” пополам с гашишем, оккупировали помещение, заставляя связь времен чихать и тереть ладонями слезящиеся глаза. Мрак сгущался. Тьма, пришедшая с Мертвого моря, накрыла любимый кабинет. Исчезли обои с изображением альпийского луга зимой, офисная мебель “под дуб мореный”, стенд с образцами продукции, — пропал центр “Фефелы КПК”, пропал, как и не существовал на свете.