Но меж тем младенец не издал ни звука.
— Гм, — сказал Райдо, потому как ситуация требовала слов, а в голове было пусто, не считая, конечно, привычного уже шума, рожденного исключительно хмелем. — Ну… здравствуй, что ли?
Шаль он развернул.
Влажная.
И тряпье под ней, темное, провонявшееся…
— Это надо снять. А то простынешь. Ты не думай, у меня опыт есть, я с детьми дело имел… у меня племянники… между прочим, трое… или уже четверо?
Он разворачивал тряпку за тряпкой, а младенец смотрел.
Видел ли?
Тощий какой.
Или не тощий, а… неправильный младенец. Младенцам — Райдо знал это совершенно точно — полагается быть бело-розовыми и толстыми, с перетяжками на ручках и ножках, с округлым животом и кисло-сладким запахом молока. А этот… раздувшийся живот-пузырь и неестественно тонкие ручонки. Ноги-веточки, ступни на них — словно на нитках висят.
Кожа холодная.
Ледяная просто.
— Да ты замерзла, — Райдо торопливо рванул рубаху, забыв, что давно уже не способен снять ее сам.
Ложь.
Вполне вот способен. И снять, и разодрать ворот… ничего, Дайна заштопает. Или новую купит. В конце концов, что такое рубашка? Пустяк.
Или многое, если теплая.
Райдо торопливо разостлал ее на столе. Младенца он брал осторожно, опасаясь, что стоит прикоснуться, и тот исчезнет.
Или умрет.
Он ведь почти уже умер, дышит еле-еле… но в руках слабо шевельнулся.
— Вот так… мы с тобой сейчас… тепло будет… когда тепло, то и хорошо, да?
Он заворачивал найденыша в рубашку, радуясь тому, что рубашка эта теплая и огромная, хватит, чтобы укутать с головой.
На макушке топорщились темные волосики.
И пахло от них… лесом пахло, осенним волглым лесом, который виднелся за краем поля. И в первый день еще Райдо сумел до него добраться, сел на опушке и дышал. Смотрел на сине-зеленые лапы елей, на стволы их, покрытые мелкой чешуей коры, на янтарные слезы… на паутину, кажется, и темный мох, сквозь который прорастала редкая трава.
— Тише, маленькая… мы сейчас… — он совершенно растерялся, вдруг поняв, что не представляет себе, что делать дальше. — Сейчас мы…
…Ната надо позвать.
…или Дайну… или кого-нибудь, но в доме, кажется, никого больше и нет… значит, Ната. Пусть берет лошадь и в город за треклятым доктором, который из Райдо своими советами душу вынул.
Райдо доктор не нужен.
А малышка умирает… и как знать, дождется ли помощи…
Он уже открыл рот, чтобы заорать, не имя, но просто заорать, доораться до кого-нибудь в растреклятом пустом доме, слишком большом для одного, когда сзади раздалось шипение.
И Райдо оглянулся.
Отродье почти сдохло.
Оно умирало давно и, по-хорошему, следовало бы отпустить его, но Ийлэ продолжала делиться силой. Зачем?
Не знала.
Она потерялась. И умерла, наверное, еще тогда, прошлой осенью… а то, что осталось — не Ийлэ. Оно иррационально. Оно ненавидит отродье, и все-таки не способно его оставить.
Оно боится одиночества?
Ийлэ засмеялась, прижимая сверток, который давно уже перестал плакать, к груди. Смех клокотал в горле. Колючий. И горький. И еще, наверное, безумный, но разве здесь был хоть кто-то, кто способен испугаться ее безумия?
Никого.
Отродье вот, затихло, смотрит. И в глазах ее слепых — а Ийлэ точно знала, что отродье пока слепа — отражается сама Ийлэ. Правда, она себя в этом отражении не узнает, но так бывает с безумцами.
— Ничего, — сказала Ийлэ сама себе. В последние полгода она только так и говорила, сама с собой, чтобы не потерять саму эту способность — разговаривать. — Уже недолго…
Наверное, она могла бы остаться здесь, меж корней старой ели, которая растопырила колючие лапы — хоть какая-то, а защита от дождя. Он, начавшийся неделю тому, все шел и шел.
Влажный воздух.
Влажные листья, сопревшие, темно-бурые, но если закопаться в них, становится теплей. В сон клонит. И иногда Ийлэ позволяет себе поспать, правда, недолго, просыпается от голода и еще потому, что отродье вновь подходит к самому краю. Нить ее жизни и без того тонкая, ныне вовсе стала паутиной, из тех, старых, которые рвутся не прикосновением — дыханием.
Дыханием и спасаются.
Ийлэ наклоняется к бледному лицу, стараясь не замечать черт его, раскрывает губы и вливает в раззявленный рот отродья еще немного сил.
…и так не осталось.
Но если умирать, то вдвоем, если не в дожде, то в снегу, до которого уже недолго. А еще раньше, предупреждая, ударят морозы, и лес окончательно провалится в глубокий сон. Силы иссякнут.
И закончится эта нелепая, самой Ийлэ непонятная борьба.
Чего ради жить?
Кого?
Но она живет. Вчера, позавчера и за день до того. И дни сплетаются бесконечной вереницей. Дни забрали лето и удобную обжитую нору, заставив пробираться к дому, который, предатель, стоит, будто бы и не случилось ничего. Нет, он тоже в полусне, пусть и тревожном — Ийлэ слышит и тревогу, и настороженность, и страх перед будущим, который она могла бы унять.
Дом не тронут.
А вот ее саму…
…она вжалась в листву.
Мокрая.
И одежда мокрая. И тряпье, в которое завернуто отродье, тоже мокрое. А в доме сухо. Он ведь рядом, Ийлэ знает и эту ель, и поле, и тропу, которая, верно, не заросла. На кухне всегда оставляли дверь открытой…
…порядки изменились.
Но если постараться, то… неужели дом настолько забудет о хозяйке, что…
— Глупость, — Ийлэ потрогала языком клыки. — Соваться туда — безумие…
Ветер тронул ель, и та покачнулась, стряхивая с ветвей воду…
Соваться — одно безумие, оставаться — другое… и какое из двух будет менее болезненным? Если остаться, отродье точно ночь не протянет. А в дом… можно попробовать войти тихо… и тихо же выйти… Ийлэ ведь немного нужно.
Еды.
Для нее и для отродья, которое смотрит, ждет и, наверное, смирилось уже.
Неправильно это.
Ийлэ легла рядом, закрыла глаза, прислушиваясь к шелесту дождя. Она попробует, просто попробует. Не ради отродья, но потому что сама нуждается в еде. Надо только подождать, когда наступит вечер. А ждать она никогда особо не умела.
…солнце утонуло в небесных хлябях. И закат отгорел тусклый, разбавленный. Темнота же получилось кромешною.
Ийлэ не нужен был свет.
Она тропу помнила распрекрасно. Шла. Кралась, едва ли не на цыпочках. Поле, с которого кукурузу так и не убрали, было пустым. Шелестели стебли, терлись друг о друга, ложились под ноги, тонули во влажной земле. И тропа вихляла.
А дом не приближался.
Он появился как-то вдруг, темной громадиной. Ийлэ замерла на краю, разглядывая его жадно, пытаясь понять, что же изменилось.
Ничего.
Белые стены. Черные прямоугольники окон. Фриз. И крыша двускатная, которая наверняка вновь подтекает… а Северное крыло выпустило тонкие хлысты неурочных побегов. И они упрямо держали глянцевую листву, точно надеялись остановить зиму.
Облетят. Подмерзнут. И ладно бы только они, но ведь и корни, не прикрытые шубой опада, пострадать способны.
Ийлэ едва вновь не рассмеялась, поняв, о чем она думает… дом? Это больше не ее дом. Он предал, как предали все, что люди, что вещи.
Бывает.
Раньше она не знала, что только так и бывает, а остальное — сказки для маленьких девочек… и вернуться бы в сказку, да вот беда, невозможно.
К дому пробиралась крадучись, пусть и пуст был старый двор.
А дверь кухонная — заперта.
Но открыто окно… и окна в кухне прежними оставили, с ними Ийлэ умела управляться. Нащупав щеколду, она легонько надавила на раму, которая поддалась охотно, будто дом, силясь хоть как-то загладить свою вину, решил помочь.
На кухне было тепло.
Жарко.
Настолько жарко, что Ийлэ растерялась. И еще от сытных запахов, которые окружили ее… мясо. Молоко. Хлеб. Она целую вечность не ела хлеба, и наверное, забыла сам вкус его. Надо взять себя в руки.
— Мы быстро, — пообещала Ийлэ отродью. — Потерпи.
Только глаза в темноте блеснули, будто и не глаза, но перламутровые пуговицы…
…на мамином сизалевом платье были такие…
Нельзя думать.
Нельзя вспоминать, память делает Ийлэ слабой.
Она положила отродье на стол и огляделась. Странно, что все почти по-прежнему. Печь остывает. Доходит в деревянной кадке тесто, и значит, поутру кухарка испечет хлеб, быть может, точь-в-точь такой, как прежде, с румяной корочкой, густо усыпанной кунжутным семенем. И запах хлеба выберется с кухни на первый этаж, а может, и на второй…
Ийлэ сглотнула вязкую слюну. Хлеб она найдет, а при везении — не только его. Главное, поторопиться.
Дверь в кладовку была заперта на засов, и несмазанные петли заскрипели, резанув по нервам. Ийлэ замерла, прислушиваясь к дому. Ничего.
Никого.
Кем бы ни были новые хозяева, они спят, небось, думают, что дождь напевает колыбельную…
Ийлэ принюхалась к темноте.
Еда. И только еда. Если спуститься, и она решается, идет вниз по узкой лестнице, ступеньки которой тоже узкие и крутые. На последней ноги соскальзывают, и Ийлэ падает, к счастью на четвереньки. Саднят ладони, но это мелочь.
Главное, она в подвале. И слева полки. Справа, помнится, тоже.
Жаль, свечи нет и приходится наощупь, осторожно. Слева кувшины. И в первом же молоко попалось, но прокисшее. Нельзя такое… в следующем, кажется, сыворотка… и сметана… и не может такого быть, чтобы в доме не держали свежего молока.
Ийлэ проверяла кувшин за кувшином. Попутно стянула пару колец колбасы, которая сохла на крюках. Колбасу она сунула за пазуху, потуже затянув пояс. Остановилась. Хмыкнула — благо, в подвале не было никого, крысы и те сбежали — и куртку стянула. Все одно мокрая и толку с нее никакого. А вот если завязать рукава и горловину перетянуть шнурком, то получится мешок. В мешок колбасы больше влезет.
И балык копченый.
И еще что-то, длинное, квадратное, но явно съедобное.
Сыр.
И снова колбаса, в которую Ийлэ, не выдержав, впилась зубами. Она откусывала куски, глотала, не разжевывая, пытаясь хоть как-то заполнить пустоту в желудке. Голод, отступивший было, вернулся, и Ийлэ вдруг поняла, что еще немного и сдохнет прямо тут, в подвале.
То-то новые хозяева обрадуются.
Плевать.
Она заставила себя сунуть колбасу в мешок, а мешок перекинула через плечо. Тяжелый. И это хорошо, потому как ясно, что вновь пополнить запасы еды Ийлэ сможет не скоро.
Если вообще сможет.
А молоко обнаружилось на полках справа. Ийлэ не без труда вытащила тяжеленный кувшин, скользкий, запотевший, но с удобной ручкой. Молоко было свежим и холодным, но лучше такое, чем никакого, глядишь, отродью и понравится…
…или все-таки сдохнет?
Подымалась Ийлэ в превосходном настроении.
А дом снова предал.
Мог бы предупредить, скрипом половицы, осторожным прикосновением сквозняка, тенью, что легла бы через порог, но нет, он смолчал.
Позволил выбраться.
И увидеть.
Пес был огромен.
Страшен.
Он стоял спиной к Ийлэ, склонившись над столом, над отродьем, которое… которая… от бессильной ярости Ийлэ зашипела, и пес обернулся.
— Надо же, — сказал он, и в голосе не было и тени удивления. — А вот и наша мамаша объявилась.