Будь мудр, сын мой, и радуй сердце мое;
и я буду иметь, что отвечать злословящему меня.
Книга притчей Соломоновых
Оказалось, в крошечном кабинетике отца Георгия вполне может уместиться еще один гость; вернее — гостья.
Впрочем, выяснялось это далеко не в первый раз, а сейчас Акулина, прежде чем уместиться, развила бурную деятельность. Вскипятила на кухне чайник (с самоваром возиться дольше!); заварила крепчайший напиток, привезенный Русским чайным товариществом «Караван» с далекого, почти сказочного острова Ланки. Сам батюшка не мастак был чаи гонять, заваривая какую-то невнятную траву, по цвету-вкусу более всего напоминавшую смесь ржавчины с древесными опилками — но вы с Акулиной это дело быстро исправили, наставив отца Георгия на путь истинный.
На столе, изрядно потеснив книги и папки с бумагами, мессией в окружении апостолов явились сахарница с колотым рафинадом, три цветастые чашки-купчихи, вазочка с вареньем, конфетница, за неимением конфет наполненная тминным печеньем…
В итоге продолжать прежний мудреный разговор о путях грешных и праведных, эфирных и неисповедимых, стало совершенно невозможно. Когда Акулина хотела, она умела быть самой милой, самой домашней, самой-рассамой, — со всеми своими чашками-вазочками-чаем-вареньем-печеньем; и строгий английский костюм не был ей в этом помехой.
"Играет девка, — думал ты, кроша в пальцах кусок печеньица. — Беду за еду прячет. Старого Друца на мякине провести хочет…"
Отчего-то (к добру ли?) на ум пришла Деметра-покойница, Туз балаклавский. Помнишь, баро?! — явился ты по первому разу к старухе, а тут тебе и чай, и к чаю, и сама Деметра ласковая-домашняя, хоть на хлеб мажь, вместо масла!
В точку попал: бери мага, мажь его…
Рыба-акулька, бедовая моя, что случилось? Отчего ты живая мне мертвого Туза напомнила?
Не отвечаешь?
Щебечешь? дуешь на горячее? Сыплешь историями из жизни возлюбленного зоосада? — где пропадаешь ежедневно по пять-шесть часов: и как лицо официальное, и просто по собственной душевной склонности:
— …представляете, отец Георгий — муфлона сперли! На мясо, небось. Вот ведь жиганы ушлые пошли! Управляющему зоосада доложили; он, как полагается, заявил в полицию; прислали городового. А я как раз зашла Фимочку проведать…
История мадагаскарского зеленого лемура Фимочки, найденого ошалелой Акулиной на помойке близ Москалевки, заслуживала отдельного рассказа, не будь она хорошо известна всем присутствующим.
— Подхожу к вольеру — и наблюдаю батальную картину маслом: городовой при исполнении! Осматривает место происшествия. Вольер, понятно, целый, следов особых нет. Рядом два служителя, Агафоныч с Поликарпычем, мнутся. Ну, городовой вольер осмотрел, в соседний заглядывает — а там два грифа бродят. Он изумляется: "Птицы ж! улетят к эфиопцам, а казне разорение!" Поликарпыч ему: "Хрена там улетят, у них крылья подрезаны…" "А у мАфлона крылья подрезали?" — интересуется городовой. Поликарпыч кашлять стал, посинел весь, а Агафоныч ничего, бурчит: "Никак нет, ваше усердие!" Городовой на радостях бланк казенный достал, планшетку подложил, карандаш чернильный послюнявил — и ну протокол составлять. Я не утерпела, заглянула через плечо, читаю: "Следствие по делу о хищении мАфлона прекратить в виду отсутствия состава преступления. Поскольку у вышеупомянутого мАфлона не были вовремя подрезаны крылья, и он улетел."
Когда вы с отцом Георгием отсмеялись, а Акулина-Александра сгрызла едва ли половину мелко наколотой сахарной головы, запивая это дело чаем (и никак не наоборот; вот ведь сладкоежка!) — ты наконец решился.
— Бог с ним, с муфлоном твоим. Другое поведай: отчего глаза на мокром месте? От чая ли отчаялась?
Твоя крестница аккуратно поставила на стол чашку: словно крутым кипятком, обожгла взглядом тебя, отца Георгия:
— У Тамары, дочки Шалвы Теймуразовича, опять приступ. Как в прошлом декабре. Или как два года назад.
Ты понял все — и сразу.
— Федька?
— Да. К нему присохла. Теперь Федюньше с дачи ходу нет: если видеть его не будет — опять биться начнет, руки на себя наложить попытается. Я сама видела… Еле удержали в тот раз.
Ты понимал: девка (баба она давно, рожать скоро, а тебе, дурню старому, все — девка!) держится из последних сил. Здесь помощь одна — пусть говорит, не копит в себе, пускай выговорится всласть.
Легче станет.
— Это ненадолго, Акулина. Три дня; может, четыре. Потерпи, а?
— Да знаю я, дядя Друц!.. знаю. От меня она тогда тоже через три дня отсохла. Потерплю я, все нормально… Отец Георгий, грех на мне: едва не убила ее, бедную! С ножом она на меня пошла… страшно шла, меня чуть навстречу не кинуло! В сердце вар кипит, вот-вот пойдет горлом, не остановлю! Шалве Теймуразовичу спасибо — перенял дочку. Меня просил уезжать скорее, от греха подальше. Коляску дал, кучера — я и уехала. А Федюньша там остался. Да понимаю я все, не смотрите вы на меня так! Ничего страшного. Ну, поживет Федор на даче… жара на дворе, а там пруд, озеро… потом у нее пройдет. Она ведь не виновата, Томочка. Мне ее тоже жалко. Я не обижаюсь, и за нож не обижаюсь — обошлось ведь…
Все, понесло Акулину. В глазах еще слезы, но вскоре они наверняка высохнут. Хотя — не позавидуешь ей. И ведь хорошо держится девка! Любимый муж (а Федьку она любит, тут никаких сомений!) с другой остался — нет, крепится, давит фасон! Понятно, что ничему лишнему меж Федькой и Тамарой не бывать: и князь, и Княгиня, и мамки-няньки проследят… А все одно — сердце не на месте.
Особенно когда еще и ребенка носишь…
* * *
Акулина с Федором поженились через восемь месяцев после приезда в Харьков. Свадьбу завертели — на три дня. Обвенчавшись в самой людной, Воскресенской церкви, поехали в Немецкий клуб, где имелась лучшая на весь город ресторация; после учинили катание по известным площадям, Тюремной и Жандармской — с песнями, развеселым гиканьем, шутихами, петардами. Не сиди князь Джандиери в первой бричке посаженным отцом, не сияй лазоревым мундиром, отличиями «Варварскими» — быть беде! А так: отшутили, да и устроили пляски до упаду от заведенья к заведению — гей, дам лиха закаблукам!.. Зря, что ли, статский советник Цебриков некогда писал в докладе: "характерным для города является обилие кабаков"?!
Под утро, на берегу Лопани, когда все утомились плясать и пить, но, будучи в азарте праздничного возбуждения, никак не могли разъехаться по домам, Федор вдруг принялся читать стихи. Ай, хорошо читал! Народ аж заслушался. И ты заслушался, помнишь?
Помнишь, конечно, помнишь. Вот с того самого дня и пошла гулять за Федькой слава поэтическая.
Но слава — это позже. А тогда, отоспавшись, молодые с гостями укатили на пикник, в излучину Северского Донца. Казалось, вернулась таборная жизнь, юность к тебе вернулась, Друц ты мой милый! — плясал от души, пил, не пьянея, мимоходом творил мелкие чудеса, которые, в случае чего, всегда можно было выдать за ромские фокусы; и пела Княгиня, и плакала, птицей вырываясь из рук, гитара…
Счастья вам, молодые!
На рассвете, устало и счастливо раскинувшись на земле, спросил у Федьки вполголоса:
— Слышь, муж законный?.. не поторопились ли? Супружница-то твоя совсем молоденькая… сумеешь не обидеть? углы обойти?! Ты пойми, я от сердца, не за просто так в душу лезу!..
— У нас, Дуфуня, все вовремя, — Федор тронул тебя за плечо, задержал руку; быстро сжал пальцы, словно намекая на что-то тайное, известное только вам. — Сам понимаешь: молодожены ночами не спят, снов не видят… А нам с Акулиной позарез надо снов не видеть.
— О чем ты, морэ?
— Да уж знаешь, о чем я…
Ты знал. Давным-давно, спутав явь и срамные видения, какие начинаются у всякого крестника в свой срок, ты полез с ножом на Ефрема Жемчужного: резать учителю жилы. За похабщину; за клинья подбитые, грязные. Хорошо еще, что резать ты тогда не шибко умел — набил тебе старый Ефрем ряшку, и ничего объяснять не стал.
— Жди, — буркнул, утираясь. — Схлынет.
Сам ты все уразумел; когда в Закон вышел, когда крестника впервые под Договор взял. Вот и сейчас — шлепнул ладонь поверх Федоровой лапищи:
— Жди, Федя. Схлынет. Перестанем мы с Княгиней вас ночами мучить… скоро уже.
И ошалел: надвинулись глаза Федькины, а в глазах-то — волна за волной.
— Эх, Дуфунька, мил человек!.. добро б только вы с Княгиней!..
Так и пошла у молодых жизнь семейная.
Как-то быстро у них сложилось, быстро да ладно — вы только радовались тихонечко. Через плечо поплевывали; по дереву стучали. Счастье — штука ненадежная, хрупкая; редко кому выпадает. А коль выпало, держись за него обеими руками, береги от дурного глаза! Им ли, щенятам, держаться, им ли жить по-умному? Слепые они, кроме друг дружки, никого не видят.
Значит, взрослая это забота — счастье нечаянное беречь.
Временами ты сам себе дивился: за родных детей (где родные-то бродят? мало ли баб у тебя перебывало?), и то б меньше тревожился. Дивился, в затылке чесал. С Княгиней перешептывался: мажья наука у молодых со дня свадьбы в рост пошла — будто кто их за уши тащит!
Чихнуть не успеешь — в Закон выйдут, новых крестников подыскивать придется!
Впрочем, на этот счет вас ихняя светлость Циклоп успокоил: придет срок — сыщутся ученики. И для вас, и для молодоженов. Уж он, князь Джандиери, позаботится.
— Так ведь они САМИ хотеть должны! — заикнулась было Рашка.
— Захотят, — улыбается в ответ князь, щеточку усов рыжих ерошит. — Так захотят, что на край света за вами побегут.
— Так ведь… — это уже ты встрял.
— Само собой, — смеется князь (а тебя оторопь берет: Циклоп? смеется?! ромалэ, видано ли?!). — Каких скажете, таких и подберем. Рыжих? толстых? с родинкой на верхней губе? И всякий за вас в огонь и в воду. Можете не сомневаться.
Вы и не стали.
Сомневаться.
Одной заботой меньше — и слава Богу!
А за молодыми все одно приглядывали. Губу прикусывали. Отродясь не бывало, чтоб ученик сильнее учителя выходил, крестник-подкозырок — выше битого козыря. В лучшем случае — вровень; прав отец Георгий. Ай, баро! — Княгиня как-то обмолвилась, с полгода назад: Феденька сейчас чуть ли не Король! а когда в Закон выйдет — даже подумать страшно!
Вроде бы радуется, а у самой и вправду страх в глазах.
Промолчал ты тогда. Не стал Валет у Дамы спрашивать: что за маг из кус-крендельской девки выйдет?! Ведь выше Туза не бывать в колоде козырям… И масть! масть смазалась! Смотришь на Акулину: сила мажья из девки так и прет, страшная сила, небывалая — а масти не разобрать! Ну хоть тресни! И знаешь ведь, что Пиковая она, девка-то, что масть по наследству передается — ан нет, не видишь тех Пик. Другое видишь — все масти разом: плывут, друг на друга накладываются…
Вот он, брудершафт, во что вылился!
Не пойми во что…
Неужели покойный Ефрем Жемчужный не сказками тебя-малого развлекал? Что, мол, редко, раз в сотню лет, или того реже, объявляется среди кодлы Джокер. Маг силы необычайной, любого Туза тузовей; любой масти маститей. Приходит во время смутное, жизнь живет ярко да коротко; уходит не в срок — а жизнь живая за Джокерской спиной другой становится. Как после смерти очередного Ответчика за грехи наши.