Орден Святого Бестселлера, или Выйти в тираж - Олди Генри 6 стр.


Медовая саранча встала мне поперек горла, трепеща крылышками.

Расплатившись с Хун-Хузом, поднимаюсь. Пора уходить. Хваты, Отщепенцы, галуны… Червь, понимаете ли, Нежный. Торт есть такой, «Нежность». С червями, должно быть.

Снится дрянь всякая…

Дорога от харчмы к храму вилась чудными загогулинами: с высоты птичьего полета они наверняка складывались в витиеватое ругательство. «Чому я не сокiл, чому не лiтаю?» Катерина из «Грозы» тоже, помнится, интересовалась: чего люди не летают? Не ваше дело, сапиенсы. Вам дай крылья, вы друг дружке на голову гадить станете. Раньше, в других снах, я летал довольно часто – но здесь, в Ла-Ланге, талант авиатора бежал меня. Видно, с реализмом переборщил. Магии себе

Противостояние «высокой» и «коммерческой» прозы существовало всегда и всегда было нормальным состоянием литературы. Другое дело, что интересы авторов обеих литератур диаметрально противоположны.

Авторы «коммерческой» литературы, как правило, страстно жаждут признания другой стороны, но, не в силах получить его обычным путем, добиваются такого признания нелитературными средствами. Войны всегда развязываются авторами «низкой» литературы, и если уж война начинается, то ведется именно как война – действия, направленные на полный разгром противника.

Из статьи в фэнзине «Дружба уродов»

Одинокий трубач на перроне вдохновенно лабал «Семь сорок» в ритме «Прощания славянки». Гимн Ее Величества Дороги взмывал к небесам, золотой иглой пронзая насквозь плоть сумерек, и вороны, ошалев от меланхолии, граяли Краснознаменным хором им. Дж. Гершвина. Смутные тени наполняли февраль: добры молодцы с баулами, красны девицы с мобилами, проводницы с полупроводниками, носильщики с волчьим блеском в очах, красных от недосыпа и бодуна; разбитные офени бойко впаривали пиво, перцовку на меду, конфеты «Радий», пижамы из байки и сервизы под Гжель, – видимо, пассажирам назначалось хлебать «ёрш» именно из синюшно-лубочной чашки, надев хэбэшный пеньюар и закусив липкой карамелькой. Мимо скользнул юноша бледный, вяло каркнув: «На хлебушек, дядя?», и, не дождавшись милосердия, купил у жирной бабки пол-литра «Рябины на коньяке». У ступеней подземного перехода, зевая во всю пасть, скучал мордоворот-ротвейлер: псу меньше всего хотелось ехать за тридевять земель, хлебать щи из «Педигрипала». Рядом зевала дуэтом жеваная мамзель-хозяйка, сверкая фарфором челюстей. Вавилон кишел в ночи, Вавилон плавился надеждой на обетованность иных земель, сливая воедино трубу, грай ворон, хрип динамиков: «Скорый поезд № 666 „Азазельск – Лимбовка“ прибывает на…» и тоску гудков от сортировки – в детстве я чертовски любил ездить на поездах, «где спят и кушают», ибо такой, гулкой и бестолковой, казалась сказка.

Люблю по сей день.

Душой я уже был на конвенте. О, конвент! О-о-о! Попойка титанов – если водомеркой скользить по поверхности бытия. Расколотые зеркала («Утром встал! увидел! н-на, дракула!..»), поверженные унитазы («А чего он? чего?!»), шашлыки из корюшки, пляски под луной, в номере пылится груда огнетушителей, невесть зачем собранных со всех этажей, саранча опустошает бар дотла, ангел опрокидывает чашу за чашей, а звезда Полынь отражается в безумных глазах, до краев полных чистейшего, как дедов самогон, творческого порыва. Но набери воздуха, нырни глубже – и откроется! Грызня за премию, гнутую железяку, не нужную нигде и никогда, кроме как здесь и сейчас, верная зависть и черная любовь, искренность, смешная, словно детский поцелуй, скрытность, похожая на распахнутый настежь бордель, террариум, гадючник, сад Эдем, детский сад, Дикая Охота, седина в бороде, бес в ребрах: «Я! с ней! пятнадцать лет назад! Чуваки, я старый…», слезы в жилетку: «Пипл хавает! Хавает! Ну скажи, скажи мне, почему он хавает меня, гнилого, а свежачок…»; вопль сердца, взорвавшегося над торговым лотком: «Борька! Борькина новая книжка!» – и в ответ на справедливое: «Какая, к арапу, новая?! Просто раньше не публиковали!» подавиться инфарктным комом: «Не новая… Борька, черт! За Борьку, гады… Молча, не чокаясь…» А если загрузить карманы свинцом и опуститься на дно, где шевелят усами трезвые сомы, где бессонные акулы способны урвать часок-другой покоя, а затонувший галеон полон слитков золота, – контракты, соглашения, джентльменские и как получится, налоговые справки, роялти, проценты, отчисления, пиар, форзацы, контртитулы, «споры по настоящему договору…», возвышение малых сих и низвержение великих, тиражи, тиражи, тиражи…

И рожденные в буйстве хокку:

Иду по склону.

Кругом писатели.

Да ну их на …!

Седые фэны, помнящие фотокопии и самиздат, слова, таинственные для выбравших «пепси» юнцов; лысые мальчики, истрепанные страстями и алкоголем; халтурщики, способные вдруг оглушить стальным абзацем, как бьет иранская булава – насмерть; сонеты, эпиграммы и лимерики, которым не дождаться публикаций; издатели хладнокровнее гюрзы и внимательнее «парабеллума», жадные диктофоны газетчиков жрут случайность откровений; наглые от смущения девочки вырывают автографы с корнем, кто-то сует рассказ на рецензию, вынуждая охренеть с первого взгляда: «Она раскинулась на простынях с моргающими глазами…»; споры взахлеб, до утра, гитара, изнасилованная сотней рук, нет, я не Байрон, я другой, когда б вы знали, из какого сора…

Конвент.

Странная, страшная штука.

Соитие ада и рая.

* * *

– Ну-у-у, Вла-адинька!.. Ну-у-у, здравствуй, что ли?

Он всегда вкусно обсасывал слова, как мозговую кость.

– Привет. Пива взял?

– Пи-и-ва? Ну-у, взял.

– Угостишь?

– Ну-у… жадно мне…

Это был лев филологии, кашалот литературоведения, сизый кречет пера, великий критик современности, за любовь к Третьему рейху получивший кличку Шекель-Рубель. Субтильный барин, он и сейчас смотрелся скучающим лордом в отставке, снизошедшим до бутылки «Золотой эры». Ветер трепал лошадиный хвост волос, схваченных резинкой, – никогда не понимал, как можно отрастить такое сокровище при его лысине! Разве что с детства удобрять затылок…

Впрочем, лошадиная задница тоже безволосая.

Шекель-Рубель вальяжно крякнул, отрыгнув с видом короля, лечащего золотуху. Достал билет.

– Па-а-ашли, Влади-инька?

– Угу. Докурю, и пойдем.

Отчего-то стало грустно, что Настя не смогла меня проводить. Сейчас бы целовались на прощание, семейно, целомудренно вытянув губы, обещали ждать, скучать, зная, что забудем обещание, едва поезд тронется, застучит колесами…

Хотя мы и утром неплохо попрощались.

…Анастасия уютно, по-домашнему ворочается рядом, но просыпаться не спешит. Мне тоже жаль покидать теплую истому постели. Однако вдруг возникает предательское желание сделать Насте что-нибудь приятное. Например, подать кофе в постель. С горячими гренками. Как она любит. Благородные порывы у меня столь редки, что противиться воистину грешно. Осторожно, чтобы не разбудить, выбираюсь из берлоги, на цыпочках крадусь на кухню, прикрывая за собой дверь. Чайник – на конфорку, масло и ломтики батона – на сковородку; ага, Снегирю бог послал кусочек сыру, дабы, на булку взгромоздясь…

Спасибо Настюхе: во время моего отсутствия она решила постеречь квартиру, оставшись у меня на недельку. Не то чтобы сильно боюсь воров, но так спокойнее. Заодно, пока комп свободен, настучит свой реферат. О влиянии кого-то на кого– то.

Надо будет из вежливости уточнить: кого на кого.

Когда я объявился в дверях спальни, держа поднос с хлебом насущным, Настя только-только успела открыть глаза – и теперь изумленно хлопала длиннющими ресницами. Ресницы у нее от природы такие. Все подруги завидуют.

– Ты мне снишься, Снегирь?

– Обижаешь, мамочка! Это я, твой лучший в мире птиц! Вам кофе в постель или в чашечку?

– Ты действительно самый лучший птиц! Иди сюда.

– А вот ты мне взаправду снилась, – сообщаю в перерыве между кофе и поцелуями.

– Да? Приятно. Надеюсь, я была фурией? Стервой в кожаном комбидресе?!

– Не совсем, крошка. Комбидресс, например, отсутствовал.

– А мне тоже что-то снилось. – На миг я напрягаюсь. Вздрагиваю. Но Настя этого не замечает, набивая рот гренкой. – Дрянь какая-то. Только уже забыла, что именно. Я вообще редко сны запоминаю. Но тебя, птица певчего, я бы точно запомнила!

Поднос с пустыми чашками перекочевывает на тумбочку.

Назад Дальше