– Кто-кто?! – подавился я.
– Виджнянавадины, – с огромным удовольствием повторил Сарт. – И мадхъямики. И еще много других… объединяющих факторов.
Мом молчал. Я потушил сигарету, встал с ковра и вышел в коридор. Дверь в соседнюю комнату была закрыта. Я поглядел в висящее на стене мутное зеркало, скорчил своему отражению подобающую рожу и потянул на себя медную ручку двери.
И почувствовал, как кожа на лице стянулась и покрылась пупырышками.
Сизая плавящаяся тьма стыла в комнате, смывая стены, проемы окон, шторы, и в клубящемся мраке беспорядочно вспыхивали и гасли красные острые огоньки… Бездна…
– Закрой дверь, придурок, – сказала мне Бездна. – Дует же…
Я шагнул в комнату и закрыл за собой дверь. Какое там…
Болото. Дымящееся осеннее болото и блуждающие огоньки сигарет. В застывшем дыму было что-то пряное, сладковатое, зовущее опуститься в клетчатые пледы и потянуться за спичками. У стеллажей с новенькими нечитаными книгами тихо мерцал экран видео, и в его омуте унылый вампир вяло покусывал томную розовую блондинку. Вампиру было скучно. В гробу он нас всех видал…
Я оторвал от себя обвившуюся голую руку и выскочил обратно в коридор.
– Дать ему по морде? – осведомились за дверью, и сами себе ответили. – А ну его… Скучно.
«Скучно, – подтвердило мое отражение, подмигивая мне из грязной амальгамы. – Пошли на кухню».
И я пошел на кухню. На крохотную квадратную кухню, где сидел расслабленный Гро, бросив свой лей на выдвинутое колено, и лениво перебирал струны, напевая себе под нос. У холодильника целовалась меланхоличная парочка, еще несколько силуэтов застыли в паузах между мебелью, а у самого окна с гитарой в руках сидел Кукушонок.
Вряд ли кто-нибудь знал его имя. Кукушонок – и все. Рыжая клочковатая борода на молодом лице, толстый горбатый нос и пухлые щеки. Тихий в пьянках, безобидный в драке, неумело-наглый с девочками и незаменимый в кухонных интеллигентских пениях. Самая раздолбанная гитара льнула к нему, как издыхающая кляча к опытному наезднику, и самая дешевая дворовая баллада приобретала в аккордах Кукушонка значимость высокого романса.
Я сел на холодный влажный линолеум и неслышно выругался, въехав рукой в тарелку с недоеденной селедкой и окурками. Мне тут же сунули в ладонь зажженную сигарету – хорошо, хоть не горящим концом! – я прихватил ее губами и облокотился о трубу мойки.
…За чужую печаль и за чье-то незваное детство
Нам воздастся огнем, и мечом, и позором вранья.
Возвращается боль, потому что ей некуда деться,
Возвращается вечером ветер на круги своя…
«Кофейня, – подумал я, – вечная кофейня, и старые мальчики и девочки, ведущие вселенские разговоры за чашкой остывшего кофе. Последняя выставка Дали, последний роман Кортасара, последний каталог Жордена и последний чудотворец на стадионе. Все последнее, все изысканное, и даже поношенная штормовка и немытые волосы объясняются идеалами и естественностью поведения. Хотя, какая тут, к черту, естественность! Если Кан-ипа не мылся, так он по крайней мере не пытался искать этому подходящих объяснений. Некогда – и все! Господи, ну почему парень Скилли не боялся задавать глупые вопросы, за которые здесь его облили бы презрением, и пил бы Скилли свой кофе в одиночку! Фиг бы он здесь пил!… Уж лучше трупы жечь… Все дело хоть какое…»
Мы со сцены ушли, но еще продолжается детство,
Наши роли суфлер дочитает, ухмылку тая,
Возвращается вечером ветер на круги своя,
Возвращается боль, потому что ей некуда деться…
Гитара Кукушонка незаметно обвивалась вокруг лея Гро, глаза обоих были полуприкрыты, и отрешенность лиц не вписывалась в окружающее и делила кухню на два лагеря: на говорящих и на неслушающих. Нет. На три лагеря. Я, я был третьим лагерем, но один в поле не воин, и я был чужой и тем, и другим… Чужой. А кому – свой? Сарту? Мому? Темноте, жадно слушавшей меня там?! Да, пожалуй… Там. А здесь? Здесь?! Полупустые залы на премьерах, полупустые храмы на службах, полупустые поля сражений, где армии нажимают кнопки за километры друг от друга… Это – здесь? Да, это здесь… Наше. Общее.
Мы проспали беду, промотали чужое наследство,
Жизнь подходит к концу,
И опять начинается детство,
Пахнет мокрой травой и махорочным дымом жилья,
Продолжается детство без нас, продолжается детство.
Продолжается боль, потому что ей некуда деться,
Возвращается вечером ветер на круги своя…
– Чье это, Гро? – спросил я. – Твое?
– Это Галич, – бросил из своего угла Кукушонок.
Гро подумал.
– Раньше Галич, – сказал Гро. – А сейчас – я. А завтра еще кто-нибудь… Какая разница?
– Действительно, какая разница… – согласился я. – Пошли в комнату, Гро. И вообще… Ты пойдешь с нами? Обратно?
Гро еще немного подумал.
– Нет, – ответил Гро. – Не пойду. Я здесь останусь. Здесь хорошо. Все вместе, и никто никого не слушает. Можно говорить. И дым… Это хорошо. Это почти как смерть. Даже лучше. Передай Сарту – я остаюсь.
Я отодвинул тарелку с остатками еды и встал.
– Передам, Гро, – ответил я, вышел в коридор и, задев рукавом неработающий телефон, вернулся в комнату. Мом лежал на диване, разглядывая трещины потолка; Сарт стоял у двери на балкон и царапал ногтем шелушащуюся краску.
– Можешь не отвечать, Мом, – сказал я. – Мой вопрос был глуп. Я тоже не хочу – здесь. Слышишь, Сарт, Гро остается… Они там, на кухне, с Кукушонком… Он остается, а я не хочу. Я хочу под трамвай.
– Я знаю, – просто и грустно сказал Сарт. – Только… Это его право, но это тоже не выход… И даже не вход.
Я плюхнулся в кресло и подлил себе шампанского.
– Душевные разговоры у нас пошли, – пробормотал я. – До упора. Что за душой, да что в душе, да что с ней, окаянной, делать, чтоб ненароком в Бездну не угодить… Хотите, я расскажу вам сказку?… Этакую реалистичную сказочку про белого глупого бычка? Я познакомился с Ильей Аркадьевичем в клубе фантастов…
В пути я занемог.
И все бежит, кружит мой сон
По выжженным полям…
БасеЯ познакомился с покойным Ильей Аркадьевичем на последнем заседании городского клуба фантастов. Там как раз бурлил апофеоз побиения камнями очередного наивного автора, только что отчитавшегося и теперь, с тихой улыбкой мазохиста, внимавшего критике. Когда новый прокурор стал протискиваться к трибуне, я, пользуясь случаем, стрельнул у него сигарету и направился к выходу. Вообще-то я не курю, но это был единственный уважительный повод дождаться раздачи дефицитных книг на лестничной площадке, а не в зале судилища.
Обнаруженный мною на ступеньках человек пенсионных лет держал в руках незажженную «Приму» и явно не собирался доставать спички.
– Я так понимаю, что вы тоже не курите, – улыбаясь, сказал он, и через пять минут беседы я не перешел с собеседником на «ты» лишь по причине разницы в возрасте.
Илья Аркадьевич оказался милейшей личностью, а также владельцем прекрасной библиотеки, старавшимся не обсуждать книги, а читать их. В этом наши интересы полностью совпадали. Еще через два часа я шел к своему новоиспеченному знакомому пить чай, локтем прижимая к боку честно заработанные тома.
Библиотека Ильи Аркадьевича превзошла мои самые смелые ожидания. Я с головой зарылся в шелестящие сокровища, изредка выныривая для восторженных междометий и отхлебывания непривычно терпкого зеленого чая. Обаятельный хозяин, щуря веселые голубые глаза, отнюдь не умерял моих порывов, и под конец вечера я с необычайной легкостью выцыганил у него до вторника совершенно неизвестное мне издание Мацуо Басе, размноженное на хорошем ксероксе и заботливо переплетенное в бордовый бумвинил. Если учесть при этом, что темой моей самодеятельной монографии было «Влияние дзэн школы Риндзай на творчество Басе в лирике позднего японского средневековья»… Широко, конечно, сказано – монография, но все-таки… Вот так, на самой теплой ноте, и закончилась первая из трех моих встреч с покойным Ильей Аркадьевичем, и поздно теперь впадать в привычную интеллигентскую рефлексию, твердя никчемные оправдания… Поздно. Да и незачем.
* * *
Вернувшись домой, я опустился в кресло, и не успокоился до тех пор, пока не перевернул последнюю страницу выданного мне томика. Если вы умеете глядеть на книжные полки, как иные глядят на фотографии старых друзей, – вы поймете меня. А одно хокку я даже выписал на огрызке тетрадного листа. Потому что в предыдущих изданиях, вплоть до академического тома Токийского университета, я не встречал таких строк:
К чему мне эти минуты,
Продлившие осенний дождь?…
Еще одна цикада в хоре.
На следующее утро я вновь внимательно перечитал сборник. Два новых хокку были выписаны, на сей раз в блокнот. К концу недели я знал, что ни в одном отечественном или зарубежном издании, зарегистрированном в каталоге Бергмана, этих строк нет. Получив подобную информацию, мне оставалось либо обвинить Илью Аркадьевича в самовольном вписывании стихов, вероятно, личного сочинения, либо признаться, что годы моего увлечения пропали впустую, либо… На третье «либо» у меня просто не хватало воображения. Первых двух было достаточно, чтобы считать себя идиотом. Ведь не мог же я, в конце концов, считать гостеприимного пенсионера скромным замаскированным гением. Пришлось остановиться на многоточии…
* * *
Когда во вторник я ворвался к Илье Аркадьевичу олицетворением бури и натиска, весь мой азарт был моментально сбит коротеньким монологом:
– Не суетитесь, дорогой, мой, и позаботьтесь запереть за собой дверь… Если бы я умел писать такие стихи, в авторстве которых вы желаете меня скоропалительно обвинить, то сейчас, скорее всего, я ехал бы за Нобелевской премией, а Бродский занимал за мной очередь. Так что давайте вернемся к нашей теме, но дня через три-четыре. Когда вы поостынете. А пока возьмите с полки пирожок. В виде вон того сборничка. Да-да, левее… И когда будете наслаждаться парадоксами бородатого любителя вина и математики, то не забудьте обратить внимание на 265-ю и 301-ю рубаи. Потом можете, если хотите, запросить каталог Бергмана или любой другой, и обвинить меня также в подражательстве Омару Хайяму, в числе прочих.
Я послушно взял предложенного мне Хайяма и позаботился прикрыть дверь с той стороны.
Каталог подтвердил то, в чем я уже не сомневался. Названные рубаи никогда не издавались. А в 167-й косвенным образом упоминалась Нишапурская Большая мечеть Фансури. Построенная через семь-восемь лет после предполагаемой смерти Омара Ибрагима Абу-л-Фатха ан-Нишапури. Более известного под прозвищем Хайям.
* * *
В назначенный день я пришел к Илье Аркадьевичу, готовый продать ему душу и сжечь его на костре. Одновременно. И он понял это.
– Скажите, дорогой мой, вы можете занять мне пять рублей?
Я машинально извлек помятую пятерку.
– А пять минут?
– Вот видите. А я могу. Только не смотрите на меня так понимающе. Это не каламбур и не бред параноика. Я действительно могу занять пять минут. Вам. Графоману из клуба. Мацуо Басе и Франсуа Вийону. Кому угодно. Я не знаю, откуда на мне эта ноша, и мне все равно, поверите вы или нет. Впрочем, вру – не все равно. И пригласил я вас не случайно. Старость – паскудная вещь, молодой человек, особенно если по паспорту я ненамного старше вас. Но за все надо платить. Поразившее вас хокку стоило мне пяти лет жизни. Хайям – почти год. Видите угловой томик Ли Бо – лет шесть. Так что уже почти пора. Почти.