Только кто-то из прислуги – видимо, только что подошедшей – зажигал матовые фонари в беседке.
Померещилось, что ли?!
В спину пахнуло холодом, и волосы Змееныша встали дыбом. Мгновенно обернувшись, он увидел, как чья-то тень отшагнула в сторону от потрясающей кровати; остановилась, почти невидимая, резче проступило старушечье лицо, ехидные морщинки у глаз, поджатый рот… корявые пальцы, сжимающие трубку из одеревеневшего корня ма-линь…
– Бабушка? – прошептал Змееныш, падая на колени.
И впрямь.
Не плоть, не тень, не мгла, не туман, ветром кружится, до костей пробирает, холодом веет, леденит душу. Мрачно вокруг, страшно вокруг. Сразу померк и чуть теплится яркий светильник перед дщицей покойного, жертвенные свитки по стене мечутся, флаг погребальный трепещет, усопшего душу сокрыв.
Перед тем как исчезнуть, призрак погрозил Змеенышу трубкой, и по щеке бабки Цай медленно сползла почти неразличимая слеза.
7
На лестнице послышались шаги.
Легкая поступь, воздушная, но, вне всяких сомнений, – человеческая.
Змееныш еле успел перевести дух, когда дверь без скрипа отворилась, и в комнату впорхнула Святая Сестрица собственной персоной.
Змееныш ожидал кого угодно: в первую голову преподобного Баня, во вторую – вертлявую служаночку; но явления госпожи он не предполагал.
Святая Сестрица уже переоделась с дороги. Сейчас на ней была газовая светло-коричневая кофта с креповой каймой вокруг ворота и юбка из лощеного шелка, из-под которой выглядывали атласные туфельки. Прическу же украшали серебряная с чернью сетка и перья зимородка – а выглядела госпожа по крайней мере лет на десять моложе.
Последнее мало удивило Змееныша – он-то выглядел моложе по меньшей мере вдвое с хвостом по отношению к своему истинному возрасту.
В руке госпожа держала богато изукрашенный цин.
Пройдясь по комнате, Святая Сестрица уселась за низкий, отделанный мрамором столик и, не говоря ни слова, стала глядеть на лазутчика поверх бронзовой курильницы.
– Позволено ли мне будет спросить, – после явления призрака голос плохо слушался лазутчика, и звук вышел сиплым, – когда явится мой наставник?
Зажурчал, потек, наполнил комнату тихий смех.
Госпоже было весело.
– Наставник? – игриво переспросила она. – А в чем же он тебя наставляет, мой милый инок?
– В Учении, – со всей возможной твердостью ответил Змееныш. – В Учении и… во многом другом.
– Но ведь не подобает в постижении Учения, а также «многого другого» пренебрегать и прочими способами раскрытия сокровенной сути? – мурлыкнула Святая Сестрица, беря звучный аккорд на своем цине. – Хочешь, я спою тебе сутру? Священную сутру как раз для таких милых иноков, как ты?
И запела, умело аккомпанируя себе:
Детина, прямо скажем, лучший сорт:
То в обращенье мягок он, то тверд;
То мается-шатается, как пьяный,
А то застынет вроде истукана.
Ютится он в Обители-у-Чресел,
Два сына всюду неразлучны с ним,
Проворен и отзывчив, бодр и весел,
Красотками он ревностно любим.
Нельзя сказать, чтобы Змееныш Цай не слышал этой сутры раньше. Ее не раз певали девицы во многих чертогах луны и дыма, прежде чем приступить к ублажению гостя – то есть к игре с тем самым замечательным детиной, о котором шла речь в песенке.
Но здесь и, главное, – от кого!..
– Ну как, нравится тебе моя сутра? – Святая Сестрица порывисто встала, оставив цин на столике, и подошла к лазутчику. – Это еще что, милый мой монашек! Мы с тобой сейчас познаем Учение, что называется, трижды со всех сторон! Ах, как долго я томилась, как долго ждала, о юный инок!.. Ты не можешь представить себе, у тебя не хватит воображения… и что бы ни говорил старший братец Ян – эта ночь моя!
Змееныш отшатнулся – ему показалось, что сквозь аромат притираний и благовоний вдруг осязаемо потянуло мертвечиной.
Кровать разделила лазутчика и госпожу.
Святая Сестрица расхохоталась; Змееныша покоробило от этого смеха.
– А если я возьму ивовый прут? – непонятно спросила она, обращаясь к напрягшемуся лазутчику. – Если я возьму ивовый прут и сделаю из него фигурку мужчины?!
И в руке Святой Сестрицы невесть откуда появился желтый ивовый прут, через мгновение превратившийся в крохотное подобие Змееныша.
– Я свяжу ему члены сорока девятью шелковыми нитями, я покрою ему глаза лоскутом кровавого шелка… сердце наполню полынью, руки проткну иглами, ноги склею смолой…
Змееныш почувствовал, как тело отказывается ему служить – впервые за всю жизнь.
Нет – во второй раз; первый был во время приступа, чуть не отправившего его на тот свет, после которого лазутчик принялся «сбрасывать кожу».
– Я напишу киноварью заветный знак и прикажу: с полынью в сердце обрати на меня свою любовь, с иглами в руках не шевели даже пальцем во вред мне, со склеенными ногами не ходи куда не надо, с завязанными глазами не смотри по сторонам…
И когда Святая Сестрица, смеясь, подошла к лазутчику – Змееныш не смог двинуться с места.
Неукротимое желание охватило его, плоть восстала, набухла, требуя немедленного удовлетворения; сладко заныло в паху, и чей-то голос забубнил прямо в уши, хихикая и сопя:
Уточка и селезень сплели шеи – на воде резвятся. Феникс прильнул к подруге – в цветах порхают. Парами свиваясь, ветви ликуют, шелестят неугомонно. Алые губы жаждут поцелуя, румяные ланиты томятся без горячего лобзанья. Взметнулись высоко чулки из шелка, вмиг над плечами возлюбленного взошли два серпика луны. Упали золотые шпильки, и изголовье темной тучей волосы обволокли…
Хламида сползла с Цая, горячее тело прижалось к нему, обволокло, повлекло к ложу – а в ушах все смеялся чужой, навязчивый голос, повизгивал зверем в течке:
Любовники клянутся друг другу в вечной страсти, ведут игру на тысячи ладов. Стыдится тучка, и робеет дождик. Все хитрее выдумки, искуснее затеи. Кружась, щебечет иволга, не умолкая. Страстно вздымается талия-ива, жаром пылают вишни-уста. Колышется волнами нежная грудь, и капли желанной росы устремляются к самому сердцу пиона…
Словно удар курительной трубки из одеревеневшего корня ма-линь обрушился на теряющего сознание Змееныша, и на какое-то мгновение он почти пришел в себя. Не заботясь ни о чем – ни о сохранении личины, ни о жизни Святой Сестрицы, – лазутчик вцепился обеими руками в обнаженные плечи госпожи, рядом с точеной шеей, большими пальцами нащупал точки «ян-чжень» над ключицами, средними же уперся в основание черепа и тройным посылом ударил всем внутренним огнем, какой у него еще оставался. Навалившееся следом изнеможение лазутчик отшвырнул в сторону, как отбрасывают надоедливого щенка; госпожа вздрогнула, лицо ее неуловимо исказилось, ощерилось белоснежными зубами, заострилось, будто у животного…
Пальцы Змееныша опалило страшным холодом – словно в подтаявший лед сунул.
Святая Сестрица стояла перед ним и улыбалась.
Искусство Змееныша было бессильно – ибо нельзя убить неживое.
– Нет уж, милый мой инок, – глухо пробормотала госпожа (видимо, ей тоже крепко досталось). – Нет, дорогой мой, ты все-таки будешь меня любить… а там придет черед и твоего наставника.
В следующую секунду лазутчик был опрокинут на кровать, и срывающая последние остатки одежд госпожа вспрыгнула на Змееныша сверху.
Цай почувствовал, что умирает.
«Лазутчики жизни – это те, которые возвращаются!» – толчком ударило изнутри.
Прости, судья Бао…
8
– Ах ты, потаскуха! – гневно плеснуло от двери.
Змееныш ощутил, что не в силах пошевелиться – но убивающая тяжесть слетела с него.
Преподобный Бань негодовал. Мало того, что вместо предложенного совместного моления монаха сперва уговаривали выпить вина, после целое сонмище служанок норовило потереться о шаолиньского иерарха то пышной грудью, то пухленьким бочком, а сановный негодяй, инспектор Ян, только посмеивался и предлагал не стесняться – так еще и эта дрянь насилует доверенного Баню юного инока!
– Пакость! – Монах замахнулся, чтобы отвесить наглой девке затрещину, но рука его была перехвачена.
Святая Сестрица цепко держала Баня за запястье, и монах вдруг понял отчетливо и страшно – не вырваться.
Стальной обруч.
Как в государевых казематах.
– Бритый осел! – зашипела женщина, брызжа слюной. – Ты… ты смеешь?! Что ж, ты еще будешь молить меня о пощаде, ты будешь ползать на брюхе и взывать к своему Будде, чтобы он выбрался из Нирваны и спас твое тело от моих игр! Лови, сэн-бин!
Ладони Святой Сестрицы с нечеловеческой скоростью простучали по груди монаха – так бьет лапами кошка или лиса, – и преподобного Баня швырнуло через всю комнату, ударив спиной о стену.
Смех.
Звериный и человеческий одновременно.
Такой удар сломал бы обыкновенному человеку позвоночник.
Но монах встал.
Голая женщина обеими руками сжала свои груди – и из набухших темно-вишневых сосков брызнули струи кипящего молока. Монах пытался увернуться, но жидкость хлестала со всех сторон, прижимая к полу, опаляя, сшибая наземь…
Смех.
Монах встал.
Курильница в виде журавля пролетела через всю комнату, и острый клюв вонзился преподобному Баню под ключицу. К счастью, неглубоко. Тут же сверху обрушился сорвавшийся полог, всей тяжестью ударив по плечам; смех гулял по комнате, отражаясь от стен, и любопытный месяц за окном отшатнулся в ужасе.
Монах встал.
А на лице Святой Сестрицы отразилось изумление.
– Держись… – прохрипел Змееныш, пытаясь сползти с проклятого ложа. Тело пронзали тысячи невидимых игл, сознание мутилось, кожа словно плавилась, мышцы то вспенивало острой болью, то отпускало, бросая в пот. «Приступ!» – обреченно подумал лазутчик.
Приступ для него означал то же, что и похоть Святой Сестрицы, – смерть.
Но совсем рядом, под убийственный смех твари, в который уже раз падал и вставал монах из тайной канцелярии, сэн-бин с клеймеными руками, наставник и насмешник, – падал и вставал, не давая проклятой блуднице приблизиться к беспомощному Змеенышу.
Падал.
И вставал.
Пол изо всех сил пнул лазутчика в лицо, вкус соленой крови на миг вырвал из мглы беспамятства, отрезвил, облил пылающий мозг прохладой.
– Держись…
Изогнувшись перебитым червем, лазутчик непослушной рукой дотянулся до Святой Сестрицы, и ладонь его мертвой хваткой сжала стройную женскую лодыжку. Точка «сань-ху» была такой же ледяной, как и предыдущие, но Змееныш и не ждал иного: он гнал в отдающую мертвечиной пропасть последние искры, последние, судорожные, за гранью плотского бытия. Пальцы лазутчика были твердыми и беспощадными, как трубка из корня ма-линь, трубка покойной бабки Цай – и в чужом леднике что-то треснуло, нехотя стало плавиться, потекло каплями, солеными, как кровь, как слезы, как пот…
Святая Сестрица охнула и припала на одно колено.
Взгляд ее, полный безмерной ненависти, полоснул по Змеенышу, и лазутчик обмяк у ног госпожи.
Зато встал монах.
И курильница, похожая на журавля или на патриарха обители близ горы Сун, смоченная кровью выжившего в Лабиринте Манекенов, с маху ударила в голову твари.
Заставив отлететь назад.
Хотя бы на шаг от поверженного Змееныша.