– Сбежал. Удрал наш больной…
Гарпия ударила крыльями, оставаясь на месте. Крылья загремели, как медные тазы. На этот раз тетушка Руфь и не подумала делать студентке замечание. Гримаса ярости исказила лицо женщины-птицы. Казалось, она сейчас ринется на лейб-гвардейца и разорвет его на мелкие кусочки.
Кручек вздрогнул. Что-то ужасное поднималось из гарпии. Словно чудовищная, могучая старуха восставала из глубин пернатой красавицы, заполняя Келену, как рука – перчатку. Наверное, это был гнев. Он и не знал, до чего страшна гарпия в гневе. «Свиреп, когда спровоцирован,» – вспомнился девиз Горгаузов. Похоже, Джошуа Горгауз был отчаянно храбр, если воевал с этим племенем, а после служил королевским маршалом на Строфадах…
Уши обжег дикий визг:
– Идиоты! Бездельники! Я ведь предупреждала!
– Так точно! – отрапортовал лейб-гвардеец. – Предупреждали!
И добавил с тоской:
– Виноваты…
* * *
Абель Кромштель был безутешен.
Ничего не помогало. Призраком он бродил по дому, пытаясь будничными занятиями приглушить угрызения совести. Начал стряпать ужин – бросил. Взялся подметать в гостиной – швырнул веник в угол, сел на пол и заплакал. В пустом доме рыдания звучали ужасно. Словно кто-то передразнивал несчастного слугу, насмешливым эхом разгуливая из комнаты в комнату.
Очень болела голова. Затылок раскалывался, будто там бесы горох молотили. У мэтра Томаса оказалась тяжелая рука. Но Абель ни словечком не обвинил поэта в своем несчастьи. Во всем виноват он сам, дурень Кромштель, и никто иной.
А ведь гарпия предупреждала…
"Она была права, – записал он позже в дневнике, когда умытый, с покрасневшими от слез глазами, сел за стол в кабинете. – Она сразу, после первого же сеанса, сказала: ждите кризиса. Когда точно? – неизвестно. Может, ночью. Хотя вряд ли. Может, завтра. Может, через неделю. Десять дней – максимум. Наблюдайте и храните бдительность. Я спросил у нее: «А как мы узнаем, что это – кризис?» Узнаете, рассмеялась она. Я не знаю, как пройдет кризис у мэтра Биннори. Паразит проявляет себя по-разному, в зависимости от ближайших якорей. Но едва начнется, вы не ошибетесь.
Уж поверьте моему опыту.
Не думаю, что в ее годы есть шанс большой опыт. Но она говорила так убедительно… Я не стал спрашивать, кто такой паразит, и что такое якоря. Странное дело: я верил ей. Если эта полуптица не желает объяснить – значит, не надо. Я только поинтересовался, что делать в случае кризиса. Звать меня, сказала она. Сразу посылать за мной. Кризис выглядит необычно. Но в целом – это хорошо. И вот что еще… Вы не справитесь сами. Даже если кризис пройдет без эксцессов (она сказал как-то иначе, но я не запомнил), кто-то должен остаться с больным, пока пошлют за мной. Она критически осмотрела меня и хмыкнула: Абель, я не уверена, что вы совладаете с мэтром…"
Перо скрипело и брызгало чернилами. Присыпав написанное песком, Абель взял второй лист. Он знал, что пишет невнятно, от волнения забывая четко оформить: кто сказал, что сказал… Местоимения плясали, как шуты на карнавале. Текст напоминал черствую лепешку – если с голодухи, то сгодится, но украсить праздничный стол… Ничего, успеется. Перепишем заново, а это – черновик. Первая помощь. Удивительное суеверие: пока длится дневник, с Биннори не произойдет ничего непоправимого.
Ты глупец, Абель. Ты – книжный червь, душа чернильная.
"Капитан Штернблад приказал гвардейцам остаться в доме. Вы поступаете в распоряжение Кромштеля, велел он. За больного отвечаете головой. Псоглавец предложил свои услуги, но капитан не согласился. Он хотел, чтобы псоглавец находился при нем. Или решил: если кто-то ответит головой за мэтра Томаса, пусть это будет человеческая, а не собачья голова.
День прошел спокойно. После сеанса мэтр вел себя чудесно. Хорошо поел, улыбался, без возражений отправился спать. Сон освежил его. Он по-прежнему отвечал невпопад, но утром больше часа играл на арфе. Я сидел у его ног и слушал. Когда ему надоело играть, мы разговаривали. Точнее, говорил я один. Так посоветовала гарпия. Не надо, сказала она, вспоминать прошлое и строить планы на будущее. Дергать за якоря – дело паразита. Вы же, Абель, беседуйте с больным о чем-нибудь сиюминутном. Надо открыть окно, в комнате душно. Вот вкусная булочка – с джемом и глазурью. На локте образовалась дырка, сейчас заштопаем. Главное, чтобы он слышал. Даже если это не приносит видимого результата – разговаривайте с ним.
Тащите его сюда, это помогает.
Гвардейцы сперва околачивались рядом. Но, видя, что с мэтром не происходит ничего примечательного, заскучали. Во вторую ночь они еще дежурили у дверей его спальни. Потом стали караулить в холле. Играли в карты, пили вино; спали в две смены. Днем им становилось и вовсе тоскливо. У меня хотя бы были заботы по дому.
Они же…
Ничего не хочу сказать: в тот злополучный день я сам отпустил их в ресторацию – пообедать. Им наскучила моя стряпня. И вино в погребе закончилось. На первый взгляд ничто не предвещало беды. Мэтр спал – теперь он с удовольствием ложился пополудни. Я расставлял книги, смахивая с них пыль. На всякий случай поднялся в спальню: посмотреть на спящего. Он часто сбрасывал плед и мёрз, но не жаловался. Когда я вошел к нему…"
Он отложил перо. От воспоминаний голова разболелась так, что Абеля затошнило. Да, он вошел к мэтру и остолбенел. Плед валялся на полу. Смятые простыни бесстыже сбились к спинке кровати. Томас Биннори, голый, будто в миг рождения, стонал и еле слышно вскрикивал. Все его движения говорили: поэт занимается любовью с невидимкой. По рукам мэтра легко определялось – вот его пальцы ласкают чью-то грудь, вот дама, сидя на нем, выгнулась от наслаждения, а ладони мэтра сползли ей на бедра; вот Биннори опрокинул женщину навзничь, грубо, коленями раздвигая ей ноги пошире, и задергался, заторопился на полпути к вершине…
Овал Небес! – все происходило лишь в воспаленном мозгу больного. Но смотреть на это было мучительно. Стыд и ужас – два палача ожгли Абеля кнутами. «Лучше бы я ослеп на пороге!» – подумал он, отворачиваясь. Он уже собрался выйти прочь, но тут Биннори, издав экстатический вопль, прыгнул с кровати прямо на плечи своему другу и слуге.
Еще миг, и ночной горшок опустился Абелю на затылок.
Когда Кромштель пришел в чувство, мэтр Томас исчез. Абель перевернул дом вверх дном, тщетно надеясь, что больной просто спрятался. Гвардейцы, вернувшись, застали его безутешным. В сотый раз он бегал по коридорам, крича: «Мэтр! Где вы?!» Покинуть дом – хотя бы для того, чтобы вызвать гвардейцев из ресторации – его не заставило бы и землетрясение.
Абелю чудилось: оставь он жилище, и мэтр Томас не вернется никогда.
Если вояки и были пьяны, то протрезвели они мигом. Каждому отчетливо представился капитан Штернблад в тот момент, когда Неистовый Руди узнает о преступном бездействии охраны. Они на ходу бросили жребий, и неудачник, чья фортуна скроила гнусную рожу, отправился докладывать капитану о происшествии.
Второй же кинулся на поиски гарпии. Пусть больной и сбежал, но кризис налицо. В комнате, снятой Келеной, постоялицы не обнаружилось. Хозяйка квартиры, милая старушка, не знала, куда делась «голубушка». Ее внук при одном упоминании о гарпии трясся, как осенний лист на ветру, заикался, пускал слюни и норовил спрятаться под кровать. С трудом удалось выяснить, что гарпия может быть в университете, куда гвардеец и поскакал, горяча лошадь…
Ждать – о, худшей пытки Абель не знал! Скрипя пером, он лихорадочно продолжал записи, не зная, что через пять минут в двери дома ворвутся Штернблад с псоглавцем Доминго, и собакоголовый обнюхает постель мэтра Томаса сверху донизу – минута, другая, и слуга вновь останется один в пустом, осиротевшем доме…
Нет, не так.
Один на один с надеждой.
* * *
Пройдись за мною по тротуару,
Упрись мне в спину тяжелым взглядом,
Мне нужно знать, что ты где-то рядом,
С петлей и мылом, ножом и ядом,
С недобрым словом – моей наградой
За те грехи, что считал товаром…
В кабачке Хромого Ферри стоял дым коромыслом. Портовое отребье, шушера, контрабандисты, девки, грузчики, воры, матросы с бригантин, стоявших у причала – они хохотали, дружно хлопая в ладоши. Это все Прохиндей Мориц, радовались выпивохи.
Это он затеял веселье, подначив чужого дурачка на пари.
Дурачок завалился к Хромому Ферри час назад. В растерзанной одежде, всклокочен и возбужден, он сразу спросил вина – «Лучшего!..» – и расплатился снятым с пальца перстнем. Прохиндей, чуя поживу, кинулся к гостю, делая вид, что встретил давнего приятеля, наскоро облапал дурачка – и с грустью выяснил: кроме перстня, у болвана нет ничего ценного.
Козырный интерес угас. Резать дурачка не за что, гнать взашей – скучно. Прохиндей ушел к компании и забыл о госте, но тут дурачок завопил, что готов торговать. Здесь и сейчас – налетай, подешевело.
– Каков товар? – вяло осведомился Хромой Ферри, всегда готовый принять краденое.
Дурачок выпятил грудь.
– Баллады! Лэ! Триолеты! С пылу, с жару!
– Почем?
– По грошу за строчку!
Хозяин кабачка фыркнул, а у Прохиндея Морица созрела дивная идея. Пляши, предложил он дурачку. Пляши и пой свои драные лэ. За каждый круг я обещаю поить тебя вином – целый кубок, не меньше. Договорились?
Вместо ответа дурачок пошел вприсядку, горланя забавную чушь.
Я торговал врассыпную, оптом,
Себе в убыток, смешной барышник,
Купец наивный – но только, слышишь,
Осанна в вышних нас не колышет,
Как поцелуй золотой малышки,
Когда башмак до прорехи стоптан…
Он плохо выглядел, рифмоплет-безумец. Исхудалый, нервный, глаза запали, скулы обтянуло пергаментной кожей. Такие, знал Прохиндей Мориц, несутся вскачь, на гнилом кураже, и вдруг падают замертво. Любопытно, сколько кругов – а главное, сколько кубков! – выдержит доходяга.
Ага, второй.
Пей.
Шагай за мной, человек мой черный,
Криви в усмешке сухие губы,
Твои движенья смешны и грубы,
Тебе поют водостока трубы,
Тебе метали лещи икру бы,
Когда б икринки – размером с четки,
А так, по малой – сдувайте щеки…
Эти строки недавно вызвали у доцента Кручека сомнения в здравом уме Томаса Биннори. Народ, веселящийся в кабачке, и вовсе ни капельки не сомневался. Придурок, братва. Ветер в башке гуляет. Зато как пляшет, а? И слова на нитку лихо нижет. Даже Хромой Ферри наливал кубок за кубком, не чинясь. Перстня хватило бы на десять кувшинов той кислятины, какой он торговал.
А тут еще Мориц деньгой сыпанул: лови!
Хозяин не боялся, что дурачок сдохнет в его заведении. Не перевелись в порту ловкие кузари, а море глубоко у Белой скалы. Камень к ноге, и буль-буль, поминай, как звали. Пускай барракуды с осьминогами тоже стишатами побалуются.
В безумном танце дома кружатся,
В ночном тумане шаги поманят,
В седом дурмане меня помянут,
Огни зажгутся в небесной манне –
Мне б в эти стены всем телом вжаться,
Да жжется кукиш в моем кармане,
Да гибнуть рано – пора рожаться…
Истасканная шалава упала на грудь дурачку, покрывая его лицо поцелуями. Девка что-то кричала, плакала; ее отволокли назад – не мешай потехе! Но и в углу она продолжала всхлипывать, словно обиженный ребенок. В порту ее знали, как Сучку Сью, стерву, не лезущую в карман ни за бранным словцом, ни за обломком бритвы. Брали ее чаще всего боцманы – она так ругалась под ними, что это возбуждало морских волчар.