Вдалеке, меж деревьев, действительно мелькнула человеческая фигура. Силантий (очевидно, самый зоркий из троицы) вгляделся из-под руки.
— Тимоха-лосятник, — махнул рукой. — Небось, жрать попросит.
— Тимошка? это хорошо-о-о, — протянул Карпуха и залихватски подбоченился, вновь становясь прежним. — Пожрать мы ему дадим — отчего ж не дать? Только за это мы его в село отправим, на баб охотиться! Небось, бабятинки-то всем хочется?
— Дело! — радостно осклабился Силантий. — Только ты, Петька, гляди! Удавишь какую — всех кончать придется, а там и нас со свету сживут.
Петр только хмыкнул, а Карпуха ухмыльнулся в редкую бороденку. Видать, была у «артельщиков» любимая подначка — насчет удушенной Лупатым богомолки.
Шутка, значит.
— Здоровы будьте, артельщики! — еще издали заорал Тимошка. — Пошамать чего найдется? Брюхо, почитай, к спине прилипло! Э, да у вас пополнение! Што, и ты, ссылочный, в гулевые подался?! Ну, тут самая што ни на есть твоя кумпания и собралась!
— Тебя одного дожидались. Все глазоньки выплакали, — лениво бросил Карпуха.
— Дык пожрать дадите? — осведомился тоном ниже Тимошка, подходя поближе.
— Садись уж, жри.
Жрал Тимошка, что называется, в три горла. Он бы наверняка еще и добавки попросил; вот только понимал лосятник, с кем трапезничает; догадался промолчать.
Губы вытер и ждет.
— Слышь, Тимофей, — Карп выколотил трубку, которую предпочитал цыгаркам, — сходи-ка за бабцом, а? Нам, сам знаешь, в село заявляться не с руки, а тебя там всякая собака знает...
— За мной хучь баба, хучь девка, за тридевять земель! — лосятник выпятил грудь колесом, но глянул на тебя и прикусил язык. — Для хороших людей мы завсегда... Марфу-солдатку с дочкой вести?
— Правильно понимаешь. А не окажется дочки — одну Марфу тащи. Она баба справная, в теле, на всех хватит. Да и сам подсластишься, ежели захочешь.
— Моя хотелка осечек не дает! — вновь не преминул похвастаться Тимошка. — Ну, я пошел. Как раз до вечера обернусь.
— Лады. И штоб языком лишнего не трепал! Особливо — вот про энтого, — Карп мотнул головой в твою сторону.
— Да нешто я совсем без ума? — обиделся лядащий охотничек. — Я болтать болтаю, да тока знаю, об чем болтать можно, а об чем — нет. Мне што, жить надоело?!
— Правильно понимаешь, — пустил фистулу душа-Силантий.
Сохрани меня от силков, поставленных на меня, от тенет
беззаконников; падут нечестивые в сети свои, а я перейду.
Псалтирь, псалом 140
— Кур-рвы! — вдруг буркнул Федюньша, заворочавшись.
Сперва ты не поняла.
— Что?
— Вона... телепаются, мать их в падь!.. и Тимоха, к-козлина, с ними.
Впереди, на взгорке, от которого до Кус-Кренделя было рукой подать, и впрямь замаячили три фигуры. Две женщины — плотные коротконожки, словно их в одной форме плавили; рядом с женщинами — мужичонка-маломерок.
Глаза видели плохо, — спирало горло, и оттого часто накатывалась слеза, вынуждая моргать. Поэтому ты не сразу узнала людей.
— Кур-рвы! — еще раз с чувством успел сказать Федюньша, прежде чем вы подъехали поближе.
— Здорово, Сохач-снохач! — гаркнул старый твой знакомец, Тимоха-лосятник, любитель побаловаться сладеньким; пошутковал, значит. — Чем в городе-то потчевали?!
Крестный сын вдовы Сохачихи натянул вожжи.
Лошаденка аж присела.
— Я тебе сказывал, штоб на дороге не попадался?! — вопрос был задан Федюньшей с той долей приветливости, после которой намечается изрядная потасовка. — Ты, глухарь, не молчь, ты отвечай: сказывал аль нет?
— Ну, сказывал, — ухмылка чуть не разодрала лосятнику рот. — Мало ли чего не скажешь во злобе? Я, махоря, и не серчаю — бывает...
— Вот ить какие жихори в ихних Вералях имеются: им в рожу плюй — утрутся, «божья роса!» сбрешут...
Федюньша еще что-то говорил, обращаясь то к тебе, то к начинающему темнеть небу, беря его в свидетели; кобель-Тимоха отгавкивался помаленьку — видно, какая-то давняя свара числилась за обоими, мелкая, пустячная, годная лишь на скучную перепалку.
Ты не слушала.
Смотрела на женщин.
Ты знала обеих: Марфа-солдатка, блудница вавилонская, то бишь кус-крендельская, с дочерью, прижитой во грехе невесть от кого. С первого взгляда и не различишь: где мамка, где дочка! — обе грудастые, круглолицые, обе стоят, широко расставив ноги, будто упасть боятся... Носы-пуговки «караул» кричат, в щеках утонули. А глаза пустые-пустые, налимьи: вот шли, теперь стоим, после снова зашагаем!
Парни-неженатики, а порой и блудливые мужички, сбежав тишком-нишком от законных супружниц, нет-нет да и захаживали в Марфину избенку. Тащили кто во что горазд: один — самогонки с пирогом, другой — плат шерстяной или там щуку-материху, на зорьке пойманную; третий просто забор починит, крыльцо подновит — и ладно. Бабы не брезговали, не привередничали — брали и давали. Местная «полиция нравов» во главе с пасмурной вдовой Сохачихой все порывалась Марфу «опружить» — вывалять в дегте с перьями, а дочку голой гнать хворостинами по селу...
Не складывалось как-то.
Видно, понимали жены мужние: окажется кобелям негде хрен чесать, вовсе сказятся. Лучше уж так, под боком.
Спокойнее.
— ...эй, Рашелька! — ухарски ворвался в трясину твоих мыслей вопль Тимошки. — Айда с нами! Пить будем, гулять будем! Што тебе заживо гнить? али Сохач по сердцу?!
Ты не ответила. Да он и не ждал ответа: так, попросту вякнул, для пущего куража. Иначе не умеет. Нет, ты не ответила, ты уже забыла и о лосятнике с бабами, и о их сваре с Федюньшей. Сидела, молчала, копила в себе то страшное, о чем хотела по приезду говорить с Валетом Пиковым. То, что стояло тенью за нелепой мордвинской трагедией, за приветливостью князя Джандиери, за его намеками, за совпадениями и случайностями...
Скоро.
Скоро уже.
— Ты ее не зови, Тимофей-котофей, — назойливой мухой забился, зажужжал в ушах женский тенорок. — Ты ее не зови, а? Неровен час, решат: тоже убегла, навроде ее дружка!.. пущай едет, докладается...
Не поняла.
Сперва не поняла; да и потом — тоже.
Подняла глаза на Марфу-солдатку: ее ведь голос?
— Кто убежал? куда?!
Из-под набрякших, пронизанных лиловой строчкой век на тебя глядело тайное злорадство.
Удовольствие падшей от вида той, кто хоть в чем-то, а ниже ее.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
Ой, глаза у Марфы-солдатки! ой, глазищи! с девичества остались — большие, влажные, ресницы метелками! а под теми ресницами уже не девичье, бабье мерцает:
...харя.
Мужская; трепаная. Вроде личины шутейной, какие парни на святках пялят. Обвисла, надвинулась; колышется туда-сюда, вверх-вниз. Сопит пористый носишко, по щетинистой скуле капля пота ползет. Язык широкий, лопатой, губы облизывает — словно лихорадкой обметало. Упала харя ниже, ткнулись губы куда-то, все равно, куда. Вверх-вниз, вверх-вниз; вот и охнул, болезный.
То не харя на самом деле. То мешок мучицы, первача бутыль да забор починенный.
Вот.
* * *
— Сбежал твой чернявый, — лениво пояснила Марфа, а дочка лишь дернула щекой, поддакивая. — Коня у Ермолай Прокофьича свел, Мишку-немого по темечку ошарашил — и в бега подался. Купец уж всем доложился, к уряднику гонца послал...
— Врешь! врешь, сволочь!
— Врать не обучены, — солдатка обиженно поджала губы (потрескавшиеся, в мелких белых шрамиках); дочка же вновь щекой дернула. — Мы по вертепам не шастали, мажьей пакости не учились, каторгой не хаживали!.. мы хучь и сволочь, а честного звания!..
Она еще бурчала, тешила остатки бабьего гонора — благо повод есть, грех не потешить! — а ты уже спрыгнула с телеги.
В грязь.
Тузы дождем сыпались из чужого рукава; наспех крапленые, липовые. Один в один складывалось: пока тебе в Мордвинске предъявляют к опознанию изувеченную Ленку-Ферт, здесь, в Кус-Кренделе, исчезает Друц. Бежит? черта с два! Куда ему бежать? Зачем?!
Смысл тайной игры был для тебя темен, но пристало ли Даме скучать на прикупе, пока темные шестерки в короли выходят?
Они — кто они? неважно! пока неважно!.. — да, они просчитались, оставив твои руки развязанными. Пусть ты можешь сейчас всего ничего, пусть Костлявая всякий миг стережет за плечом — пусть!
Сыграем в четыре руки?!
— Кто видел? — деловито спросила ты. — Кроме купцова Мишки, кто-нибудь видел?
Марфа-солдатка вскинула подбородок, демонстрируя нежелание отвечать «всякой каторжанке», но бабу опередил неугомонный Тимоха.
— Слушай ты их! — доверительно сказал он тебе, с опаской подходя ближе. — Шавит Марфа, как бог свят, шавит!.. никуда твой ром не делся.
— А я говорю: убег! — Марфа решила стоять до последнего.
И тут Тимошка-лосятник сказал те слова, за которые тебе вдруг захотелось кинуться к нему на шею и расцеловать в обе щеки, сплошь заросшие пегой бороденкой.
— Дура ты, Марфа! — сказал он. — Ить прийдем на гулянку, сама глянешь: кто убег, а кто на лавке сидит! Ладно, хватит бары растабаривать... смеркается. Пора идтить.
Ты смотрела им вслед, чувствуя, как внутри, удивительным ребенком, зреет решение.
Улыбалась.
Так улыбалась, что Федюньша глянул было тебе в лицо, да и отшатнулся, закрывая рот ладонью.
— Эй, красавец-мужчина!
Лосятник обернулся.
— На гулянку, говоришь? А кто только что пел: «Айда с нами! Пить будем, гулять будем!»? Брехал, выходит?
— Я? брехал?!
Он просто не в силах был поверить своему счастью. Хлопал редкими ресницами, гонял желваки на скулах. Точь-в-точь бездомная псина, когда ее вдруг поманят от двери куском калача.
Тебе было его жалко, Княгиня?
Нет.
Тебе никого не было жалко; даже себя.
— Дык что это? как это? идешь, значит?!
— Иду. Эй, бабоньки, примайте товарку!
Догоняя их, ты заметила: лица Марфы с дочкой изменились. Оплыли, налились добродушием. Понимающе брызнули светом. Словно они давно ждали от тебя такого поступка; ждали, устали, а вот дождались-таки!
А Федюньша не стал тебя останавливать.
— Н-но! — послышалось за спиной. — Н-но, постылая!..
Уже на опушке ты обернулась.
Маленькая телега стояла на взгорке, и молодой Сохач спорил о чем-то с невесть откуда взявшейся девчонкой — рябая егоза юлой вертелась на месте, и рядом возвышалась башня могучего собеседника.
Жалко, что ты не умеешь рисовать, Княгиня.
Просто помаши им рукой: Федору, вертлявой Акульке, выбежавшей вам навстречу — помаши и иди себе дальше.