Как всегда, он играл какую-то свою, увлекающую его целиком, без остатка, роль. Способный с равным шиком носить фрак и гусарский доломан, на этот раз Феденька вырядился по старой, принятой меж здешними мещанами, моде середины прошлого века. Сейчас так одевались, пожалуй, лишь знаменитые кулачные бойцы, собираясь в излюбленном месте: за хоральной синагогой, на площади по Мещанской и Белгородской улицам.
Ишь ты! — могучие плечи до треска в швах распирают жупан: короткий, синего сукна, подпоясан в три слоя алым кушаком.
Вот вам! — шапка из сивой смушки лихо сбита набекрень.
А если?! — черные плисовые штаны с напуском заправлены в сапоги, начищенные до умопомрачительного блеска.
И наконец: крепко сжатая зубами, дымится маленькая, в серебряной оправе трубочка.
Щеголь-обыватель, родом из прошлого.
Ты помнила — точно так же Феденька был одет, когда на третьем ударе свалил прославленного Коваля, студента медицинского факультета, а потом в гостинице Афанасьева напоил проигравшего «влежку» и на собственных плечах доставил домой, на другой конец города.
— Федор Федорович!
— С приездом!
— Александра Филатовна! Все хорошеете, милочка!
— Маэстро!..
— Стихи! новенькое! почитайте!!!
Сукин сын Федор разом изменил походку: не гоголем, косолапым топтыгиным расшаркался перед обществом, приложил ладонь к сердцу, мигом став похож на актеришку-бенефицианта из провинциальной труппы.
Воздев очи горе, задекламировал с томным нижегородским прононсом:
— Закат распускался персидской сиренью —
О, час волшебства!
И шкуру оленью, испачкана тенью,
Надела листва.
Река истекала таинственной ленью...
Помолчал.
Посерьезнел лицом, обвел присутствующих медленным, тяжко-ощутимым взглядом.
И без шутовства, твердо и спокойно, вбил гвоздем последнюю строку:
— ...пустые слова.
Раздались аплодисменты.
Разумеется, никакого эфирного воздействия Федор себе не позволил: твой запрет, Княгиня, был для него свят. Крестнику до выхода в Закон самому не работать — да только здесь ничего такого и не понадобилось.
Они и без «эфира» твои, Феденька...
Акулька-Акулина (вернее, по паспорту ныне Александра Филатовна!) к тому времени уже проскользнула к ближайшему столику, села с краю и превратилась в невидимку. Умела, когда хотела. Свою беременность она носила легко, малозаметно для окружающих, к популярности мужа относилась с изрядной долей иронии — по счастью, не проявляемой на людях. Откинув вуалетку назад, молодая женщина пригубила глоток грушевого квасу, излюбленного напитка, всегда готового к ее приезду в Малыжино.
— Завидую, милочка, — так, чтоб услышали все, шепнула ей дородная супруга Ильи Семеновича, университетского профессора с кафедры римского права. — Экий у вас благоверный!.. душевно завидую.
— И правильно делаете, — звонко отозвалась крестница, напрочь отбив у госпожи профессорши охоту вести светские беседы. — Я бы на вашем месте тоже завидовала.
После чего послала обиженному профессору воздушный поцелуй, превратив обиду в удовольствие.
ЗАМЕТКИ НА ПОЛЯХ
И совсем нетрудно рассмотреть, что у профессорши в глазах:
...курица.
Ходит по двору, лапой скребет, зернышки выискивает: склонит голову набок, посмотрит одним глазом, другим — хороша ли находка? Ах, и это, похоже, с изъяном! Ко-ко-ко, ко-ко-ко, жить-то стало нелегко! Или остановится, украдкой на петуха взглянет, — того кочета с гребешком набок, что поодаль разгуливает. Всем хорош петух, жаль, староват уже.
Вот соседский...
* * *
Федор же, купаясь в восхищенных приветствиях, подошел к тебе, Княгиня. Пал на одно колено; поцеловал в ладонь, тронув горячими, твердыми губами.
— Ну что твой Крейнбринг? — спросила ты, погладив вороные кудри.
— Меценатствует, тетя Эльза, — Федор с напускной скукой развел руками, но по сияющим глазам его читалось легче легкого: фабрикант, пасынок Муз, раскошелился больше, чем предполагалось ранее.
— Надолго к нам?
— До вечера, тетя Эльза. А может, заночуем. Не прогоните на ночь глядя? Едут дроги по дороге, стоит тетя на пороге...
— Глупости несешь, пиит! — вмешался Джандиери, улыбаясь шире, чем делал это обычно. Ты насторожилась, ибо впридачу к неестественной улыбке господин полковник еще и снова пустил трещинку по краешку голоса. Второй раз за день, чего раньше не случалось. Циклоп, не часто ли?
Впрочем, кто заметит, кроме тебя?..
— Мало что не прогоним! силой заставим остаться! Даром ли я по жандармской части?!
— Недаром, дядя Шалва. Все знают — недаром.
Федор протянул Джандиери руку. Мужчины обменялись крепким рукопожатием; это не удивило общество — собравшиеся знали, что племянника своей второй жены, Федора Сохатина, не имеющий сына-наследника князь любит больше всех.
В завещании, небось, ему много чего отпишет.
Для тебя не было тайной, что Феденька, проходящий по документам твоим племянником, для здешнего высшего света числится в твоих незаконнорожденных сыновьях. «При первом муже прижила на стороне! — шептались втихомолку. — От этого!.. от гусара Хотинского!.. да какого гусара! — от жокея-англичанина! А записала племянником, чтобы держать при себе, не позорясь!..»
Эти слухи тебя вполне устраивали.
Более того: они устраивали Джандиери.
— Федор Федорович! — вмешалась профессорша. — Умоляю: «Балладу призраков»! Будучи в недомогании, пропустила ваш вечер у графини Трубецкой... умоляю!..
— Просим! — зашумели гости. — Федор Федорович! Просим!
Ты поймала Феденькин взгляд: петь ли, Княгиня?
Кивнула.
А он, мерзавец, опрометью ринулся к бричке, зашарил где-то в ногах и извлек... мандолину. Старую, лаковую. Победно вскинул над головой, вызвав у окружающих стон восторга; вернулся и подал инструмент тебе.
— Ум-моляю, тетя Эльза! Будучи в недомогании после вечера у госпожи Крейнбринг... мадера, потом горилочка-матушка!.. пальцы, знаете ли, дрожат...
Нет, профессорша так и не сумела рассердиться на своего кумира. Хотя старалась вовсю: поджимала губы, трясла мопсовыми брылями. Не вышло. А ты, едва тронув мандолину, поняла: настроена заранее. Под тебя; под твою хватку, под твой характер.
В дороге, что ли, старался?
Одной рукой правил, другой настраивал?
Конечно, ты предпочла бы альгамбрскую гитару или, на худой конец, лютню — но выбора не было. Сама ведь кивнула, никто в затылок не толкал. Теперь играй, «тетя Эльза». Брюзжание было напускным: на самом деле ты любила вот такие дни, вечера, собрания, когда могла видеть Феденьку, играть для него, кого считали твоим сыном едва ли не все... включая тебя, Княгиня.
Ведь правда?
Правда. И можно в такие минуты не думать о главном: скоро Федор с женой выйдут в Закон.
Скоро — все.
Глупая, старая Рашка... а ты помнишь свой собственный выход в Закон? О да, конечно, ты не забудешь его до самой смерти, и после смерти не забудешь...
Давай не забывать вместе?
* * *
...знать бы еще, почему ты мне запомнилась тогда?
Шла, как все.
Глядела, как все.
Муха на липкой ленте — как все.
Может быть, дело в другом: ты шла, не оборачиваясь. Семнадцатилетняя девчонка, маленькая дрянь, ты даже не пыталась тайком глянуть через плечо: где фея-крестная? по-прежнему стоит ли за тобой?!
Будто знала: стоит.
Здравствуйте, Эсфирь Гедальевна; как поживает ваш папа в Житомире? По-прежнему заверяет реб Ицхок-Лейбуша, что во-первых, он давно отрекся от блудной дочери, во-вторых, дочери у него отродясь не было, и в-третьих, жена ночами плачет, а у него тоже сердце, а сердце кровью обливается?.. Ладно, Эсфирь Гедальевна, вероотступница дражайшая, плюньте и разотрите. Что, привели ко мне вашу девочку? ой, это же не девочка, это свежий розанчик, не сглазить бы!.. извините, у меня сегодня нет сил на шутки, и на смешной акцент, от которого вы, милая Эсфирь Гедальевна, Дама Бубен, давным-давно избавились, тоже нет сил. Стойте себе за спиной вашей девочки, которая на вас даже оглядываться не хочет, стойте молча и не обращайте внимания на мое брюзжание...
У меня сегодня хандра.
Я люблю свою хандру. Я лелею ее, баюкаю, радуюсь ее приходу, ибо обычное мое состояние носит другое имя — отчаяние. А сегодня я ворчу по поводу и без, но на самой окраине брезжит краешек солнца, встающего на западе: завтра все будет иначе, завтра, или уже сегодня, к вечеру, или прямо сейчас...
Я жду так долго, что время успело потерять для меня свою ценность, обрести и вновь потерять.
Жаль.
Жаль времени.
Как тебя зовут, девочка? Рашель? о, хорошее имя! Старое, выдержанное — не имя, вино. И служил Иаков за Рашель семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее. Впрочем, детка, я не Иаков, мне недосуг служить за тебя семь лет (семь?! песчинки насмешливо текут меж пальцев...); и надеюсь, ты не обидишься, если я скажу, что не люблю тебя.
Впрочем, это не помешает мне войти в тебя, и познать тебя, и забиться в самый темный уголок тебя без надежды когда-нибудь освободиться — тысячи моих темниц, вы все приходите ко мне сами, и я сам проверяю крепость ваших стен, надежность запоров, кандалы и цепи, звено за звеном, стык за стыком...
Ну давай, для начала я зажгу тебе огонь — как всем.
Иди.
Пора бы привыкнуть, но не получается. Больно. Больно видеть этот огонь, этот обычный лесной пожар — когда раньше (раньше? смешное слово...) я мог вострубить, опрокинув на землю буйство града и пламени, смешанных с кровью, вздыбить косматую гриву Кобыльей Пасти, символа конца света, ударить оземь громовыми перунами, как мужик в запале хлопает драной шапкой... и только после этого, рассмеявшись, сказать:
— Иди!
Вот пытка: коротать вечность, мельчая изо дня в день.
И тысячи коршунов, не ведая, что творят, клюют мою печень — унося куски с собой. А печенка-дура отрастает заново, отрастает; а коршуны плодятся и размножаются, живя аки птицы небесные — не жнут, не сеют, но кормятся...
Ах, ты уже прошла?
Вижу, вижу: дождь пролился с небес, и ветер разметал пламенные языки, и угли шипят по-змеиному в грязи, под босыми ногами. Кстати, почему вы всегда приходите ко мне босыми?.. ладно, потом.
Я так понимаю, ты и сейчас не обернешься? Ну хотя бы утоли тщеславие, глянь искоса: эй, Эсфирь Гедальевна, Фира-Кокотка, хороша ли я?! достойна ли своей крестной?! Не хочешь? Ну и ладно. Понимаешь, девочка, ты у меня не одна — увы! — вас сейчас человек пять, вы идете ко мне разными дорогами, желая войти в Закон; вы идете, не видя друг друга, уверенные в своем одиночестве, в своей исключительности — а я сижу, как дурак, на перекрестке и жду вас, заранее зная: вотще.